Виктор Першин. Вдоль и поперёк реки времени

19 сентября 2020 года Виктору Першину исполнилось бы 90 лет. Мне всегда жаль, что мы недообщались, ведь Виктор Герасимович был интереснейшей личностью. Незрячий с семи лет, ученик и выпускник Московского института слепых, у которого преподавал Василий Ерошенко, журналист, писатель, исследователь истории незрячих, востоковед (кандидатская диссертация по экономике Индии).

В 1991 году Виктор Першин и Владимир Лазарев, тогда главный редактор журнала «Наше наследие» выпустили книгу «Импульс Ерошенко». Для тех лет это было открытием, как и удивительная интонация, с которой Виктор Герасимович рассказывает о своём учителе.

Круг жизни Виктора Першина начался в конце сентября и замкнулся 7 октября 2002 года, 18 лет назад.

Поэтому именно в эти дни предлагаю читателям очерк «Вдоль и поперек реки времени» из книги «Импульс Ерошенко» и надеюсь, что каждый прочтет в нем что-то своё.

 Юлия Патлань

 

О Василии Ерошенко рассказывает его ученик Виктор ПЕРШИН

“Дорогой г-н Йосида! — писал В. Ерошенко 22 августа 1917 года. — Ваше письмо от 23 июля получил. Но дать Вам однозначный ответ, о котором Вы просите, для меня затруднительно. Я не очень четко улавливаю то настроение, с каким Вы писали это письмо. Могу лишь посоветовать глубоко прочувствовать и обдумать то решение, какое Вы намерены принять, чтобы потом никогда не пожалеть. Зная непостоянство характера японцев, не сердитесь на меня за откровенность, я люблю их всем сердцем, несмотря на это. И Вас я искренне люблю, и помочь хочу всем, чем смогу.

Мой дорогой г-н Йосида, прошу Вас, самостоятельно взвесьте свои силы и поступайте только так, как велит Вам сердце, и делайте только то, что Вам по силам. Ибо Христос говорит каждому из нас: “Иди и неси крест свой”.

Нужно понять главное: у разных людей различны и силы, у каждого свои. И крест этот для всех живущих на земле — для каждого из них тоже только свой, и нести его каждый должен только сам.

Многие люди никак не хотят или не могут понять этого. Они не могут понять того противоречия, что крест Христа — не каждому по силам. И если Вы, Йосида-сан, не разберетесь в этом, будете всегда совершать опрометчивые поступки, делать ошибки.

Ну, до свидания. Ваш В. Ер.”.

 

Скучно в этом признаваться, но убежденным атеистом я стал в первом или во втором классе. Во всяком случае, уже в третьем или четвертом я вел на коммунальной кухне антирелигиозную пропаганду, и соседи считали меня очень умным, пророчили мне большое будущее. Потом война и эвакуация, когда больше думалось о еде и о маме, которая оставалась в Москве под бомбежками, о Боге ни за, ни против не думалось.

Потом возвращение из эвакуации и свободная, полубеспризорная жизнь на улице, пора, может быть, преждевременного самоутверждения. От нечего делать (школа все еще находилась в эвакуации в Мензелинске) мы ездили друг к другу и вместе за город, без нужды бродили по городу, познавая его на слух, на ощупь, на вкус и запах. Совершали небезопасные “круизы” на подножке с левой стороны площадки трамвайного вагона, прыгали и садились на ходу. Автоматических дверей у трамвайных вагонов тогда не было. Ветер бил в лицо, а душа пела, преодолевая страх.

А первый в моей жизни вольный маршрут я после семейной схватки проложил к библиотеке слепых, не зная, что всю дорогу, туда и обратно, по пятам за мной шла моя сестра. Но именно благодаря этому контролю я в четырнадцать лет получил полную свободу независимого, само­стоятельного передвижения. Я много читал в эту пору. Увлекся древнегреческой поэзией и мифологией. Не скажу, чтобы поэзия Гомера, Софокла, Аристофана или Анакреонта поубавила антирелигиозности, но духовности она мне поприбавила. Я стал все чаще задумываться и размышлять о взаимопротивоположности и взаимосвязи двух начал: добра и зла, божьего и дьявольского, светлого и темного.

 

Но вот война ушла за наши границы и вскоре закончилась. Возвратилась из эвакуации наша школа и волею властей оказалась в Сокольниках. До моего дома только на одном трамвае можно было добраться. И я не захотел жить в интернате и стал “приходящим”.

В жизни обозначился и провел свою борозду новый поворот, круто поменяв направление ее движения. Из воспоминаний тех лет, которые складывались из школьных четвертей, полугодий и каникул, наиболее памятно второе полугодие 1946/47 учебного года. Весна в том году была ранней, и уже в конце мая мы ходили купаться на Оленьи пруды. Почти всегда в этих походах участвовал Василий Яковлевич Ерошенко, наш учитель английского языка. По дороге он обычно о чем-нибудь рассказывал. Как-то раз я услышал от него о первом его самостоятельном путешествии из Москвы в Англию. Это было в 1912 году. Изучив эсперанто, Ерошенко отправился в Норвуд (близ Лондона) в Королевский институт и Музыкальную академию слепых для дальнейшего обучения. Но, правду сказать, ничего, кроме восхищения перед смелостью этого поступка, я тогда не вынес. Теперь же, когда череда быстро пролетевших лет выстроилась позади, я, что естественно, по-иному осмысливаю, по-иному оцениваю этот первый в истории мировой культуры подвиг русского слепца, преодолевшего свою вечную ночь и ставшего более зрячим, чем многие зрячие. Теперь-то я понимаю, не маленький ведь, что Ерошенко шел по жизни, неустанно сея зерна добра и знания, понимаю духовность межчеловеческой культуры и мудрость его поэтических сказок. В нем самом, в его миросозерцании, в его мироощущении было нечто, нечто такое, что позволяет думать о нем как о человеке, отмеченном Богом. Было в нем нечто такое, что вызывает потребность обратиться от греческого многобожия к единобожию христианства, к радостной вести апостола Иоанна, понять, в частности, пророков Ближнего Востока, постичь философию буддизма и снова вернуться к русской философии.

Ибо и “он не был свет, но был послан, чтобы свидетельствовать о свете. Был свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир”.

Свидетельствую и берусь утверждать, что в нем был подобный свет. Иначе, как представляется мне теперь, он не смог бы совершить ни первого путешествия в Англию, ни последующих путешествий в Японию, Сиам (Таиланд), Бирму, наконец, в Индию и Китай. А главное, он не смог бы написать своих чудо-сказок, вылепить из обычных слов сосуды, полные мудрости и нежной любви к человеку, к ближнему своему.

“Некоторые из моих читателей говорят, что мои сказки слишком серьезны для детей и несерьезны для взрослых, — писал Ерошенко в токийской тюрьме в мае 1921 года перед высылкой из Японии “за революционную деятельность”. — Кое-кто упрекает меня в том, что я, мол, использую искусство в целях саморекламы. Но я никогда не думал об известности, славе. Писать для меня так же естественно, как дышать. Жить для меня — главное искусство. Ведь сама жизнь есть драма, я каждый человек исполняет свою роль на ее великой сцене.

Итак, главное — это жизнь. Все остальное: речи, стихи, сказки — кажется мне лишь украшением жизни…

Друзья отмечали, что мой смех, моя улыбка всегда были грустными, а критика пороков общества — несерьезной и недостаточно глубокой. Возможно, это и так, но мои страдания за человечество, за Японию, за моих японских друзей, которых я очень люблю, — все это, поверьте, у меня всерьез. Я еще не знаю, куда я поеду из этой страны. Но где бы я ни был, моя любовь к людям, мое сострадание к оскорбленным и униженным — все это навсегда останется в моем сердце”.

В этом полном горькой сладости откровении, в этой чистосердечной самооценке своей жизни и роли в ней искусства весь Василий Ерошенко, художник слова по призванию, трагедия его судьбы, его свет, озаряющий дорогу за ним идущему. И свет его призывает ступить на эту дорогу деятельной любви и сострадания к Человеку и Человечеству, на дорогу преодоления упругой вязкости пространства. Согласитесь, далеко не каждый способен на такое. И далеко не каждый, способный на такое, захочет в полной неизвестности двигаться поперек течения реки времени и пространства.

Василий Яковлевич Ерошенко как раз и был одним из немногих. Что и говорить, река жизни не очень любит чрезмерных смельчаков. Бывает, с трудом терпит, а чаще наказывает их за попытки переплыть ее поперек, вопреки установленному для всех порядку. И всякий раз наказывает по-своему. Ерошенко же она отметила навсегда печальной улыбкой, жизненной неустроенностью, памятью друзей на Востоке и полузабвением на Родине.

В ней, в этой реке времени, отпущенного человеку на жизнь и деяния, есть свои быстрые и спокойные течения, свои мели, затягивающие воронки омута и тихие заводи, крутые и пологие берега. Есть на этой реке свои мосты и броды, есть свои бакенщики и перевозчики, рыболовы, браконьеры и свой надзор, наконец.

Случаются на этой реке ясные солнечные дни, когда само небо купается в синей воде, отражаясь в ее прозрачной чистоте. Случаются туманы и дни дождливые, и бури, когда небо закрывают черные тучи, а ветер подымает утопные волны. Случаются столкновения характеров и крушения надежд, когда мечты неожиданно превращаются в явь, а сама эта явь становится невыносимой.

Но чего никогда не случается на реке времени жизни, так это — возвращения вверх по течению, от устья к истоку. И каждый в отдельности, и человечество или государство в целом, проходя цикл — рождение, становление, расцвет и упадок, — совершают круг за кругом движение по спирали восхождения, но одновременно плывут вниз по течению и только вниз, к устью. И каждый плывет по-своему. Кто, перебирая по дну руками, бултыхается у самого берега. Кто тянет по-собачьи. А кто, если достало воли, самолюбия и сил, сумел выбраться на самый стрежень, и течение несет его вроде само собой, только чуть-чуть пошевеливай ногами. А вот кого-то течением вынесло на мель, и она остановила его движение на полпути. Кого-то течением прибило к берегу в теплой заводи, и ему там очень хорошо, сытно и бесхлопотно, не надо шевелить ногами.

Но вместе с тем каждый, все равно один человек или весь этнос, обладая от природы неким физическим и интеллектуальным потенциалом, имея свою программу прохождения жизненных циклов, определяет для себя степень свободы воли, способную оказать обратное воздействие индивидуальности на объективные циклы жизнедеятельности. И не в этой ли способности к обратному воздействию и взаимовлиянию, к анализу и самоанализу пройденного пути — суть, бесконечная ценность духа человеческого, пусть и мысленно возвращающегося к своим истокам, вверх по течению реки времени, реки жизни?

Об этом я думаю всякий раз, когда мысленно перебираю факты биографии Василия Ерошенко, прослеживаю проделанный им путь, размышляю о необычайности его судьбы. Все это толкает, понуждает меня на поиск истины, понять ее зовущий свет. И всякий раз я стремлюсь постигнуть воздействие свободы воли на выбор своего жизненного пути, силюсь спокойно, без изъявлений восторга осмыслить, как Ерошенко стал путешественником, зачем это ему было нужно.

Очутившись на теплых ладонях бабки-повитухи, он, в первый раз ощутив себя на свободе, в знак своего самоутверждения огласил отчий дом необычайно высоким по тону криком. И случилось это в селе Обуховка Старооскольского уезда под самый 1890 новый год, 31 декабря 1889 года (12 января 1890 года по новому стилю).

Улыбаясь, безудержно радовался, как радуется всякий российский крестьянин, отец, Яков Васильевич Ерошенко: родился-то сын, работник и кормилец под старость. Не чуя уже стоявшей у дверей беды, наконец-то заснула усталая мать, Евдокия Васильевна. Еще не зная своей судьбы, посапывал в люльке и сам новожитель. А беда как проявление некоей необходимости в отдельном случае уже выбрала его, нацелилась и шла к нему, не торопясь, ожидая своего часа. И, как водится, дождалась.

По обычаям православного христианства младенца понесли крестить. В этом-то и была необходимость. А случайность состояла в том, что на дворе бесчинствовал лютый мороз. А батюшка по случаю праздника был очень пьян — на то ведь и праздники на Святой Руси. Крестясь на иконы, батюшка едва ли не выронил ребенка в купель с ледяной водой [Сейчас полагаю, что во многом это легенда. – Прим. Ю.П.]. Церковь-то была деревянной и к тому же не отапливалась. И хотя стояла она недалеко от дома — всего-то перейти через базарную площадь — ребенок, зайдясь плачем, наглотался-таки обжигающего морозного воздуха. К вечеру у него открылся жар.

На несчастье, не оказалось дома и фельдшера — уехал праздновать. А когда на следующий день в сани заложили пару лошадей, в хозяйстве их было восемь, и привезли из уездного Старого Оскола земского врача, стандартной шкалы на градуснике уже не хватало. Противодействовать внутреннему жару было по существу нечем.

Подняв веки больного, врач увидел закатившиеся глубоко под лоб белки глаз и бессильно отвел руки.

— Что? — дрожащими губами только и вымолвила мать.

— Плохо дело, очень плохо, — ответил врач, пряча глаза. — До утра, может быть…

Но все же посоветовал почаще менять компрессы, прописал и микстуры.

Василий не хотел уступать смерти, пошел поперек ее упорным домогательствам и выжил. Однако болел долго, и болезнь по-своему отметила его.

Вскоре мать заметила, что ручонки ребенка как бы ищут что-то в воздухе и чаще промахиваются, нежели ухватывают яркую игрушку. Все тот же земский врач определил: осложнение на глаза.

А годам к четырем Вася ослеп совсем. И беда, точа неудержимые, молчаливые материнские слезы, угнездилась в семье теперь уже навсегда.

“Я родился в холодной стране, — с горькой любовной тоской вспоминал Василий Яковлевич. — С детских лет моими ближайшими друзьями были глубокий снег за окнами отчего дома и толстый ледяной покров на речке. Зимние суровые и мрачные дни тянулись там бесконечно долго, а весна и лето, прекрасные и теплые, пролетали быстро, как золотой сон. Люди в моей стране, как и во всем мире, всегда делились на счастливых и несчастливых. Мне выпало на долю жить среди последних”.

Но не эта ли жизнь “среди последних” послужила ему площадкой для взлета духа, для художественного осмысления несчастья, своего и многих других людей, живущих в разных уголках мира, позвала его в дальние страны, наставила на путь поиска справедливости и света истины, по которому он шел до конца своих дней. Не эта ли жизнь “среди последних” помогла ему встать на защиту всех обездоленных, униженных и без нужды оскорбляемых?

На счастье, семья, в которой рос слепой мальчик, была дружной, по-крестьянски трудолюбивой, по-хозяйски предприимчивой и потому зажиточной. Яков Васильевич Ерошенко, глава семьи, вел свое хозяйство с размахом. Арендовал у крупного местного помещика графа Орлова-Давыдова кусок пахотной земли и сенокос, а при случае и посредничал в торговле барским лесом. Держал в слободе мелочную лавку. Посылал в извоз своих лошадей в Крым за сивашской солью. Скупал у мелких прасолов скот, а солонину продавал на ярмарке в Старом Осколе. Когда выпадало свободное время, охотился в богатых дичью лесах, ловил рыбу. Его домочадцы, женщины и дети, управлялись с огородом и садом, запасали на зиму грибы и ягоды, солили огурцы и капусту, мочили яблоки. Вот так и жили, проводя в трудах и заботах весь день; от зари до зари.

В этом угаре, иначе не скажешь, повседневного, до ломоты в костях, семейного труда, где каждый знал и делал свое дело, слепой мальчик был предоставлен самому себе. Его ни к какой работе не принуждали, но и не мешали, когда он брался нащепать лучины на растопку или принести из сарая охапочку дров. Его никогда не одергивали обидным криком: “Нельзя, не трогай! Куда пошел?” Домашние, обладая природным тактом, объясняли ему все, о чем он постоянно расспрашивал, а по возможности что можно и показывали. Ловили и давали ему в руки цыпленка или утенка. Не бранили, когда в неурочное время он кормил пшеном кур или скармливал лошадям посыпанный солью хлеб, а то и угощал собаку сахаром. Как должное принимали, когда вместе со старшими он шел копать огород или собирать прошлогодние листья в саду, по-доброму переделывая за ним огрехи.

Так, взрослея на свободе куда быстрее, нежели его сверстники, любознательный по природе мальчик на деле постигал немудреную простоту крестьянского труда, есте­ственную целесообразность и вечную мудрость крестьянской жизни, восторженную и одновременно щемящую сердце красоту русской деревни. И вовсе не случайно четверть века спустя в Пекине, где в университете Василий Айлосяньке [Так читается фамилия Ерошенко в Китае. – Ю.П.] читал курс лекций по эсперанто, он не уставал убеждать всех вокруг в том, что настоящие мужчины должны пахать землю, а женщины — разводить домашний скот и выращивать овощи.

И еще одна мудрость постигалась им столь же естественным образом — без самостоятельного передвижения человека в окружающем его пространстве, а слепого человека в особенности, не бывает и не может быть личности, способной к самоутверждению.

Особую радость слепому мальчику доставляли поездки с отцом и старшим братом в Старый Оскол на уездную ярмарку. С какой-то доступной лишь ему отрешенностью вслушивался он в разноголосье ярмарочных шумов, в тягучие, пугающие чем-то песни слепых кобзарей и нищих калик перехожих, приберегая теснившиеся в голове его вопросы на обратный путь. Отец и брат часто брали его с собой в лавку, на речку, в лес и поле. А потом, на удивление всем, он самостоятельно ходил по слободе, к соседям, на покос и даже в ближний лес. И не тогда ли в душу его пало семя страсти, влекущей к познанию мира вещей?

“Однажды, а было мне всего-то лет восемь, — рассказал как-то во время нашей прогулки Василий Яковлевич. Гуляя, он обязательно рассказывал что-нибудь, — упросил я старшего брата, Александра, взять меня на охоту. А перед тем прошли сильные дожди, и уровень воды в нашей речке поднялся так высоко, что совсем скрыло брод.

— Придется вплавь, — сказал брат утверждающе.

Он, конечно, знал, как я плаваю и ныряю. И, когда я ухватил ружье, особенно возражать не стал. Поплыли. А на середине, на самом стрежне, да в самом глубоком месте, у меня вдруг немного свело ногу. Думаю, испугался я тогда. Немного-немного, а больно все-таки, да и ружье тяжелое, так вниз и тянет. Но молчу, а сам плыву уже из последних сил. Ближе к берегу совсем было тонуть стал, захлебываться. Вода в нос попала. Но отфыркиваюсь и плыву, как могу, еле-еле. Однако ружья не бросил, не замочил даже. А тут и берег. Правда, выбраться на сухое уже брат помог”.

Мог бросить и не бросил ружья. Почему? Уверен — только не по корысти. Еще ребенок, он уже не захотел поступиться своим правом свободы выбора. И не тогда ли в нем впервые заявил о себе дух противостояния и противодействия самой судьбе. Не тогда ли, может, бессознательно, обрек он себя на бессонные ночи размышлений о смысле жизни и смысле смерти? Не тогда ли он одержал первую победу над самим собой, над своей физической неполноценностью, которую он отвергал и стремился опровергнуть всей своей сознательной жизнью?

Рассказывают так. Однажды мальчик собирал у края проезжей дороги листья подорожника. Дорога вела в пока неизвестный ему мир, железнодорожную станцию Голофеевка, но пользовались ею редко. Сызмальства полюбил он собирать цветы и лекарственные травы, купаться в запахах разнотравья на Китевом лугу, вслушиваться в голоса лесных пичуг. То ли заслушался он поднебесной песней жаворонка, то ли задумался о чем-то своем, только, тихо бредя вдоль края дороги, не обратил внимания на переборы галопа коней и мягкий шум колес. Едва не задев его, коляска промчалась так близко, что жаркая волна удушливой пыли накрыла его с головой. Очнулся он на руках мужчины, который ласково спрашивал:

— Тебя не зашибло?

— Не-а.

— А ты чей будешь?

— Ерошенки, а по уличному Яшины мы.

— Якова Васильевича, что ли?

— Да, — уверенно подтвердил мальчик.

— А где теперь Яков Васильевич, дома или в лавке?

— В лавке, — отозвался мальчик.

— А сколько тебе лет? — продолжал уже в тронувшейся коляске свои расспросы незнакомец.

— Зимой, под Новый год, будет девять.

— Ты. конечно, не учишься?

— Нет. А разве слепому можно учиться в школе? — оживился мальчик.

— Разумеется, очень даже можно, — весело откликнулся хозяин коляски. — А ты хотел бы учиться?

— Хотел бы, — прошептал Василий.

— Вот и ладно, вот и хорошо, — Выбираясь из коляски, которая остановилась у крыльца лавки, проговорил незнакомец.

Яков Васильевич Ерошенко уже вышел встречать гостя.

— Ты, малец, посиди пока. Мне нужно переговорить с твоим папашей.

И опять вроде бы случай, и опять как проявление некой необходимости. Будучи по природе человеком добро­сердечным, граф Алексей Петрович Орлов-Давыдов состоял, а это уже не случайность, членом попечительского совета Московского Общества призрения, воспитания и обучения слепых детей.

И вот: “Василий Ерошенко, из крестьян, 9 лет, — сказано в архивной справке, любезно предоставленной сотрудниками Музея истории и реконструкции Москвы,— 15 июля зачислен воспитанником приюта Московского Общества призрения, воспитания и обучения слепых детей, действующего под благосклонным покровительством Ея Величества Государыни Всея Руси Марии Федоровны”.

Стоит особо заметить, что Московское Общество призрения, воспитания и обучения слепых детей возникло на подъеме общественного движения начала восьмидесятых годов прошлого столетия, породившего после русско-турецкой войны 1877—1878 годов волну милосердия и благотворительности. Общество призрения, как написано в одном из отчетов о деятельности Московского приюта, видит свою цель в том, чтобы “дать несчастным слепым детям не только приют и воспитание, но и предоставить им возможность обучения грамоте, доступным ремеслам и искусствам и обеспечить их будущность собственными трудами. Общество это сразу призвало к себе сердечное внимание благородных друзей человечества, которые помогли Обществу не только упрочиться, но и широко развить свою просветительную деятельность”.

“Сочувствие — сказано далее, и я не могу не продолжить выписку, — к несчастным слепым детям, проявленное москвичами в первые же годы существования Общества, настолько было ярко, что уже в 1886 году Общество нашло возможным приобрести собственный дом для приюта, соответственный вполне для призрения сорока слепых детей. На покупку дома и приспособление его было израсходовано свыше 84 тысяч рублей”.

Как свидетельствует отчет, таковы были “первые жертвы москвичей на святое дело призрения слепых детей”.

В этом своеобразной архитектуры двухэтажном доме по Второй Мещанской, № 6 (ул. Гиляровского), который, на счастье, каким-то чудом сохранился, девять лет, долгих девять лет Василий Ерошенко жил и воспитывался, учился писать, читать и считать, постигал высокие истины Священного Писания и духа святого на уроках Закона Божьего; обучался набирать сапожные и всякие другие щетки, плести из ивовой лозы корзины и печатать шрифтом Брайля хорошие книги для слепых.

В этом доме серьезно и вдумчиво относились не только к воспитанию хороших манер, обучению грамоте и практическим ремеслам ради хлеба насущного в будущем, что само по себе духовно куда выше простого “подайте милосердия”. Здесь, в этом доме, уделяли сердечное внимание выявлению и развитию художественной одаренности детей, их эстетическому образованию и воспитанию.

Для младших ребят устраивались уроки объяснительного чтения, светского и духовного пения. Детский хор ангельских голосов, как прозвали его москвичи, съезжались на праздниках послушать со всей Первопрестольной. Съезжались, чтобы наедине поговорить со своей совестью, вознести тихую молитву Богу, ощутить на щеках своих слезный ожог раскаяния и духовного очищения (кто не грешен-то) и пожертвовать на приют, кто сколько может. Тогда приютская церковь Марии Магдалины, вся осиянная чистыми детскими голосами, трепетными огоньками множества свечей и ароматом елея, звала каждого к добру и совершенству.

Сдав экзамены за четыре класса первой ступени, младшие переводились в ранг старших, выбирали по вкусу рукомесло. Мальчики — щеточное или корзиночное. Девочки — вязание или вышивание. Детский хор естественным образом перерастал во взрослый. А выпускников, по их желанию, принимали, точнее — брали, на службу в профессиональный хор, который пользовался у современников немалой славой. Замечу, что поначалу приютским, а потом, когда он сформировался, и профессиональным хором руководил артист императорских театров Я.К. Сорокин. Он же вел в приюте практически консерваторский курс истории и теории музыки по учебнику Н. А. Римского-Корсакова. Вместе с ним на ниве эстетического воспитания трудились, создавая поначалу приютский, а потом и профессиональный оркестр слепых, его коллеги А.И. Еромолов и Ф.К. Швинг. Кстати, все они работали бескорыстно и безвозмездно.

Не случайно в письме в Московскую городскую думу от 9 октября 1917 года давалась следующая оценка приюту: “По отзывам иностранных деятелей, посетивших приют и интересовавшихся постановкой в нем учебно-воспитательного дела (ну что поделаешь? И раньше, да и теперь мы не прочь сослаться па оценку иностранцев. — В. П.), Московский приют Общества призрения является выдающимся, если не единственным в своем роде учреждением даже в Европе.

В здании приюта, кроме прекрасных классных помещений, мастерских и музыкальных классов, устроена и собственная типография, где печатаются для слепцов разные книги. Причем в приютской библиотеке имеются все произведения наших лучших писателей”.

И вот еще о чем хотелось бы рассказать особо. Милосердно-благотворительная деятельность Общества призрения не заканчивалась выдачей выпускникам приюта выходного приданого: два комплекта постельного белья, две пары обуви, два комплекта нижнего белья и верхнего платья, два пальто и головных убора, плюс сто рублей ассигнациями на обзаведение. Правда, девочкам — только 25 рублей. Так как они либо возвращались к родителям, либо помещались, у кого родителей не было, в богадельни. Кроме того, выпускнику подыскивали жилье и место работы, первое время при нужде оплачивали расходы по болезни. Если же выпускник не справлялся с предоставленной ему самостоятельностью, а таких было немало, он мог вернуться в приют, где ему давали жилье и работу в мастерских. Чтобы помочь своим товарищам подыскать работу, заключить договор с работодателем и защитить их от бессовестной эксплуатации предпринимателей, выпускники, среди них были Василий Ерошенко, создали ассоциацию выпускников.

Сдав 15 мая 1908 года выпускные экзамены, Василий Ерошенко покинул утеснительные стены приюта и вышел на свободу, в самостоятельную жизнь. Московский приют Общества призрения дал ему квалификацию специалиста-ремесленника по щеточному и корзиночному делу, профессиональную подготовку музыканта-скрипача и навсегда отвращение ко всему казенному.

Как выпускнику, ему приискали дешевую комнатку в доходном доме купца Солодовникова, что располагался близ Ржевского (Рижского) вокзала, и место второй скрипки в Московском оркестре слепых. Комнатка в Солодовниках, как называли москвичи этот специально построенный дом для бедных студентов и другого бедного люда, была чуть побольше собачьей конуры. А ресторан “Якорь”, где по вечерам играл оркестр, находился недалеко от Сухаревского рынка (в просторечии москвичей Сухаревки, от которой теперь ничего не осталось, даже названия). Так что до работы и обратно Василий чаще всего добирался пешком.

Казалось бы, чего еще желать. Вышла из золотого сна мечты в явь свобода от приютских установок. Постоянная работа в оркестре с приработком в хоре приносила существенный материальный достаток в сто рублей и более. Сто рублей — много это или мало? Для сравнения стоит напомнить, что нижний полицейский чин, то есть простой полицейский, получал от государства всего 42 рубля в месяц за свою непростую и нелегкую службу. Не протекала пока и крыша над головой.

Правда, комнатенка в Солодовниках, площадью всего в четыре с половиной квадратных метра, была не Бог весть какой “крышей”. На день из одной стены поднималась доска, подменявшая собой стол. На ночь она убиралась, чтобы из другой, противоположной, стены вытащить спальное место. Комплект этой, с позволения сказать, мебели дополнял трехногий табурет. Но все это еще бы ничего, терпимо… Но после полумонашеского быта в приюте дом Солодовникова, этот грандиозный человеческий улей в две с половиной тысячи комнат-сотов, которые выливались в длинные коридоры, больше походил на вертеп.

Взяв самолично на себя заботы о собственном призрении, восемнадцатилетний юноша скоро осознал разницу между свободой в мечтах и свободой в действительности. Тяготила чадная, подбитая жадностью на пьяный рубль работа в ресторане. Томила угрюмая подозрительность, порождаемая тем, что он не принимал алкоголя и не курил табака, не ел убоины, а главное, не брал своей доли подношений торгашей с Сухаревки, растроганных вином, собственным благополучием и одушевленных игрой слепых музыкантов.

Не разделяя его тяги к самостоятельности во всем, товарищи по жизни не понимали его и не любили, относились к нему холодновато. Отягощала его взросление и бесконечность одиночества. “От суровой, мрачной действительности, — вспоминает он, — у меня коченело не только тело, коченела душа. Зарывшись лицом в холодную подушку, я скрежетал зубами, до крови кусал губы и жалобно, словно мяукающий котенок студеной ночью, плакал, проклиная свою судьбу. Сколько раз мне хотелось заснуть и никогда не просыпаться”.

Он и раньше много читал, читал все, что выходило из приютской типографии. Теперь в чтении, заполнявшем всякую свободную минуту, искал он спасение от мерзостей жизни. И все больше его интересовали история и философия религии. Скоро толстенные брайлевские книги, многие из которых были рукописными, а он возил их большими холщовыми сумками, расширив пределы времени, настолько сузили комнатное пространство, что с этим натиском надо было что-то делать. И тогда Василий, по прозвищу студентов-соседей Темный, разом удивил всех. Идя поперек нравов и традиций Солодовников, он занялся благоустройством. Натаскав досок и всякого строительного инструмента, Василий приступил к возведению антресоли. Двое студентов юридического факультета университета, поначалу лишь восторженно наблюдавшие за его плотницкой сноровкой, принялись дружно помогать. Скоро замышленное им сооружение, сделанное из хорошо обструганных и пошкуренных досок, простерлось над самой его головой. Совместная работа сблизила молодых людей. Позднее они стали первыми его учителями английского языка. А он как-то само собой из Темного стал Василием Светлым.

А жизнь текла, как и время, своим чередом, подспудно готовя бунт в его душе. И опять-таки в его судьбу вмешался случай. Как-то, возвращаясь из Публичной библиотеки в доме Пашкова, где был отдел брайлевской литературы, Василий услыхал (слухи в Москве и прежде распространялись куда быстрее, нежели печатная информация) об открытии в Газетном переулке (ул. Огарева) вегетарианской столовой. Зайдя однажды, он стал ее завсегдатаем.

Инициатором открытия этой столовой была Анна Николаевна Шарапова, журналистка из Костромы, фанатично преданная нравственным установкам учения Льва Толстого, идее общения и единения людей разных стран с помощью международного языка эсперанто, созданного Людвигом Заменгофом. Анна Николаевна, будучи натурой весьма деятельной, организовала и возглавила курсы эсперанто. Она свято верила в универсальное предназначение этого искусственного языка благодаря его простоте. Именно она и пригласила слепого юношу, поразившего ее глубиной суждений и интеллигентностью, на свои курсы. Обнаружив его блестящие способности не только к языкам, она стала его духовным наставником и старшим, заинтересованным в его судьбе другом.

В 1923 году Василий Ерошенко, возвратясь из дальних странствий, навестил Анну Николаевну. Она попросила его рассказать о своих путешествиях в Трудовой колонии для малолетних преступников имени Ф. Э. Дзержинского, где работала преподавателем английского языка и международного языка эсперанто. Профессор Д.Л. Арманд, воспитанник колонии и участник этой беседы-концерта, вспоминал, что Ерошенко много рассказывал о жизни людей на Востоке и в Европе, пел под гитару русские песни и романсы. Впечатление о безграничных возможностях человека одухотворенного, какое произвел Ерошенко на пятнадцати-шестнадцатилетних ребят, сохранилось у Арманда и его жены, тогда тоже воспитанницы колонии, на всю жизнь.

О путешествии в Лондон Василия Яковлевича Ерошенко в 1912 году я знал, как уже говорил, с его собственных слов. И было это в мои школьные годы. Позже, после того как Владимиру Николаевичу Рогову удалось вырвать из забвения имя этого удивительного человека, много раз я встречал информацию об этом со ссылкой на журнал “Вокруг света”, № 24 за 1912 год. Но вот с помощью известного московского эсперантиста Льва Борисовича Вульфовича, учинив розыск, удалось обнаружить изначальную информацию об этом путешествии, которая выпала из поля зрения пишущих о Ерошенко.

Небольшая заметка, всего в двадцать строк. При поверхностном чтении кажется, что в ней лишь регистрируются факты и фамилии людей, имевших самое непосредственное отношение к лондонскому путешествию Ерошенко. Однако, если поразмыслить, она таит в себе ответ на вопрос о глубинных причинах, побудивших незрячего человека совершить путешествие в Лондон, которое в конечном счете стало поворотным моментом в его дальнейшей судьбе. Вот эта заметка из апрельской книжки журнала “Ла ондо де Эсперанто” за 1912 год под названием “Помощь эсперантистов”, которую я привожу полностью.

“Г-н Василий Ерошенко, московский слепой эсперантист, овладев английским и международным языком эсперанто, решил достичь совершенства в этих обоих языках. С этой целью 9 февраля он абсолютно один, без сопровождающего, отправился в свое первое путешествие — из Москвы до Лондона. На всем пути следования ему вызвались помогать эсперантисты разных стран.

Дважды ездил на вокзал встречать г-на Ерошенко, но не встретил его г-н варшавский делегат, публицист Хиршовский. Как сообщила г-жа Софи Матар, в Берлине эсперантисты не только встретили г-на Ерошенко на вокзале, но и вместе с ним посетили Королевское Общество слепых. Приятный вечер провел г-н Ерошенко в Кельнском отделении Универсальной эсперанто-ассоциации благодаря хлопотам г-на делегата, чиновника местного телеграфа Макса Коблензера. Теплое гостеприимство г-ну Ерошенко в Париже оказали известные слепые эсперантисты, супруги г-н и г-жа Д’Шальмон, испанец и немка по национальности. В Кале г-н делегат лейтенант Ле Кланше и г-н вице-делегат Перрен, издатель и юрист, на свои средства купили г-ну Ерошенко билет до Лондона и проводили его на пароход, взяв на себя заботы о багаже и хлопоты по оформлению проездных документов. Г-н Финэ, делегат от Дувра, встретил его на причале, проводил в поезд до Лондона и телеграфировал лондонскому делегату. Как родного встретили в Лондоне г-на Ерошенко супруги г-н и г-жа Блэз. Милосердие и благородство поступков представителей УЭА должны послужить хорошим примером для других.

А. Ш-а”.

Очерки самого Ерошенко о путешествии в Лондон, о пребывании его в Королевском институте и Музыкальной академии слепых в Норвуде, о посещениях им лондонского клуба дореволюционной политической эмиграции и его беседе с русским теоретиком анархизма князем Кропоткиным затерялись где-то в Токио. Очень возможно, что они погибли вместе с одним из его архивов. Не исключаю я, однако, и того, что они могли быть опубликованы в одном из брайлевских эсперантистских журналов тех лет. Сам же Василий Яковлевич о своем первом путешествии мало что рассказывал, видимо, сталинский режим, гонения на эсперантистов как “пособников империализма” не располагали к откровению.

Но вот что приходит на ум, если вчитаться в текст заметки, если вникнуть в ее подтекст. Бунт души — бросить все и уехать хоть на край света. А. Ш-а, за этой подписью несомненно стоит Анна Николаевна Шарапова, удалось направить, подчинить конкретной цели устремления и способности одаренного юноши. Думаю, с ее помощью достигнуто совершенство в знании английского и эсперанто. Несомненно, это она готовила его первое путешествие и готовила тщательно, продумывая малые детали. Это она выковала живую цепочку милосердия от Москвы до Лондона через всю Европу. Весьма вероятно, что именно она провожала и встречала его на московском Западном вокзале. Но даже ей, опасаясь встречного недоверия из-за своего всего-навсего приютского образования, он, скрытный и легко ранимый по натуре, ничего не сказал о том главном, что задумал. А задумал он изучить постановку дела с призрением, воспитанием и обучением слепых детей в разных странах.

Если принять за исходную эту мою версию, становится, как представляется мне, более понятным и то, почему он пробыл в Королевском институте всего два месяца, а в Токийской школе слепых массажистов — два года. Его своеволию, порожденному деревенским привольем, навсегда остались тягостными и унизительными казенные порядки в Королевском институте, как две капли похожие на те, что отравляли ему жизнь в московском приюте. Ерошенко, далеко продвинувшегося по пути самообразования, не смогла удовлетворить и учебно-образо­вательная программа Королевского института. И он при поддержке лондонского эсперантиста мистера Филлимора, который давал ему уроки английского, перебирается в шум и гул большого Лондона, где с Британским музеем, посещает публичную библиотеку, слушает лекции в Оксфордском университете. Здесь ему было интересно, но сильно тянуло, как, впрочем, позднее, из других мест, тянуло домой, в Россию, в Москву, в Обуховку.

Но дома его столь же сильно притягивали дальние страны. И снова Анна Николаевна Шарапова и деятели из Универсальной эсперанто-ассоциации в 1914 году помогли подготовить еще более далекое путешествие, на сей раз в Японию. Почему в Японию? Ответить не берусь, это загадка и для меня. Несомненно лишь то, что эта поездка была хорошо продумана. В Токио Ерошенко встретил Накамура Кийо, профессор Императорской академии и эсперантист. Профессор Накамура-сан, получивший образование в Сорбонне, принял Василия Ерошенко — Эро-сан, как его стали называть по-японски,— в свою семью, окружил его отеческой заботой.

/…/ [Здесь сокращен выдуманный А.С. Харьковским дневник В.Я. Ерошенко. – Ю. П.]

И я узнал, что по его ходатайству Министерство просвещения разрешило наконец-то принять меня в Токийскую школу слепых массажистов студентом на особом положении. Узнал я и о том, что в школе у меня будет своя отдельная комната и вольный режим и что за мое обучение сполна заплатил Накамура-сан.

В Токийской школе слепых массажистов, кроме массажа, Ерошенко изучал японский язык и медицину, философию, историю, психологию, японскую народную музыку. Курсы гуманитарных наук читали ему профессора Императорской академии, слушал он лекции и в Токийском университете. Некоторое время после окончания Токийской школы слепых массажистов он употребил на то, чтобы дать несколько концертов и подзаработать своим трудом денег на дорогу.

Василий Ерошенко стоял на палубе корабля, почудившегося ему кораблем счастья. Его звала-манила свобода, а подстерегала драма жизни. Ветер странствий играл в его русых кудрях. Пологая волна южных морей укачивала, утишая боль в его сердце от неразделенной любви. А восход будущей славы (в Токио только что вышли из печати два его рассказа для детей, написанных на японском языке) нисколько не волновал. Корабль счастья уносил его к берегам Сиама, где он мечтал открыть школу для слепых детей, и где поджидала его, может быть, первая неудача. Он еще не знал, что из Сиама отправится в Бирму и два учебных года пробудет в Моулмейнской школе для слепых детей, пытаясь на новый лад перевернуть весь учебный процесс. А вот послушать сказки в Индии, побывать в Аравии он намеревался.

 

Из письма Василия Ерошенко Тории Токудзиро в Токио

“Бангкок, 2 августа 1916 г.

Никогда раньше не думал я о деньгах. Есть нечто такое, что беспокоит меня больше, чем деньги. Оно-то и заставило меня покинуть Японию, а сейчас вынуждает уехать из Сиама. Боюсь, что это нечто не даст мне покоя и в Индии и развеет мою мечту об Аравии. Я все это хо­рошо понимаю, но не могу противостоять этой властной силе”.

Что же это за “властная сила?” Это остается загадкой и спустя три четверти века. Ясно только одно: это не деньги, не обязательства перед эсперантистами-бахаистами, не утихающая под напором новых впечатлений жажда путешествий.

Однако, думаю, не лишним было бы высказать версию, на которую натолкнул меня и разделяет со мной исследователь жизни и творчества Ерошенко, писатель из Ашхабада Альберт Семенович Поляковский.

Как представляется мне, “властная сила” — это английская колониальная администрация, получавшая от своих осведомителей информацию обо всех путешественниках в пределах Британской империи. Еще в Лондоне Ерошенко, посещавший клуб политэмигрантов из царской России, встречался с супругами Чертковыми и Бергом, которые и организовали поездку к князю Петру Алексеевичу Кропоткину, известному русскому революционеру и теоретику анархизма, географу и геологу. Скорее всего, именно британские спецслужбы и приметили Василия Яковлевича.

И когда он (первая мировая война еще продолжалась) вновь оказался в британских владениях, на сей раз в колониальных, за ним началась постоянная слежка. Об этом он часто упоминает в своих письмах из Сиама и Бирмы. А после ареста в Калькутте, когда он во второй раз добивался визы на выезд в Россию, где произошла к тому времени Октябрьская революция, английские колониальные власти выслали его в Японию как политически неблагонадежного, воспользовавшись для этого даже военным судом. Сопроводительная бумага попала в руки японской полиции, и слежка продолжилась.

Три года добровольных странствий по Южной Азии (1916—1919) и два года после принудительного возвращения в Японию (1919—1921) превратили способного юношу в талантливого писателя, ученого-этнографа, просветителя-гуманиста и общественного деятеля. В эти годы из-под его пера, а вернее будет сказать грифеля, горным потоком из теснин вырываются резкие, обжигающие яростью антивоенные и антирасистские статьи, полные сарказма к окружающей действительности очерки. И в то же самое время выходят из печати первые сборники его чудесных, трогательных лирических сказок, по-народному мудрых легенд.

Его, своевольного и деятельного по натуре, легко затянула в себя пучина начавшегося в Японии революционного движения. Как бы само собой он оказался среди учредителей общества “Хакуо кай” (“Белая чайка”), а потом и Социалистической лиги Японии. Тысячные аудитории по-революционному настроенных японцев собирались послушать его лекции и доклады в сопровождении русских песен под шестиструнную гитару. А после участия в первомайской демонстрации Ерошенко арестовали, посадили в тюрьму и через месяц выслали как политически неблагонадежного во Владивосток.

Позже в одном из очерков он напишет: “4 июня 1921 года,— последний день, проведенный мной на японской земле… Власти отдали распоряжение выслать меня из Японии, я был схвачен полицейскими и под конвоем препровожден на пароход “Ходзан-мару”…” Во Владивостоке, захваченном бело-повстанческой армией генерала Молчанова, Ерошенко сразу же попал в поле зрения белогвардейской контрразведки. И ему учинили допрос. Об этом Василий Ерошенко рассказывает в своих “Записках о высылке из Японии”.

“Подошел японский чиновник и стал по-русски рассказывать обо мне. Русский служащий, с изумлением глядя на меня, что-то произнес в ответ. Но он говорил так тихо, что я уловил лишь обрывки фраз…

— Ерошенко?! Вот как?.. Хорошо… Мы присмотрим… Не беспокойтесь, из наших рук он не уйдет. Затем он обратился ко мне:

— Каковы причины вашей высылки из Японии?

— Об этом вам следовало бы спросить японскую полицию!

— Кажется, вы социалист? Надеюсь, не большевик?

— Большевизм я пока только изучаю!”

Да, большевизм он изучал. Больше того, работая по возвращении из Китая в Советскую Россию в Коммунистическом университете народов Востока (КУНВ), переводил Маркса и Ленина для своих друзей — студентов из Японии. “У меня, — вспоминал Ерошенко, — были близкие друзья среди японских социалистов. Я состоял тогда членом Общества по изучению и распространению социализма, и мы вместе мечтали вырвать общество, государство, человечество из рук богачей и убийц, вырастить на земле сад свободы”.

Да, большевизм он изучал. Акита Удзяку (Акита Токудзо), один из близких друзей писателя по Социалистической лиге Японии и один из его биографов, однажды спросил Василия Яковлевича:

— А как вы отнесетесь к тому, что у ваших родителей отберут их собственность, ведь эта собственность и ваша?

— Что ж, — ответил Ерошенко после долгой паузы. — Это будет наша семейная беда. Но я никогда не затаю злобы против Советской власти.

Но большевизм, как бы это поточнее сказать, не до конца и не во всем устраивал его. Он не принимал и сколько мог противостоял любым посягательствам на свободомыслие, устное или письменное. Поэтому его увольнение за анархистские взгляды в 1928 году из Коммунистического университета понятно. И естественно для той поры.

Свою печальную роль, как представляется мне, могло сыграть и то, что архивы белогвардейской контрразведки во Владивостоке оказались в руках ОГПУ, а потом — НКВД (МГБ). Замечу, что с этой организацией ему приходилось вступать в отношения неоднократно из-за писем в адрес “лично товарища Сталина” в защиту эсперанто-движения, из-за переписки с иностранцами. Что же касается белогвардейской контрразведки, то из Владивостока Ерошенко пришлось бежать.

 

Василий Ерошенко писал в Токио Акита Удзяку:

“Владивосток, 12 июня 1921 г.

Дорогой г-н Акита!

Сегодня я покидаю Владивосток и через Хабаровск направляюсь в Читу и Иркутск [и это без проездных-то документов, через территорию, контролируемую повстанческой Белой армией, бандами Семенова и Каппеля?! — В. П.], а оттуда — в рабоче-крестьянскую Россию. […] Но путешествие в Читу, наверное, будет очень трудным. Во всяком случае, я долго готовился. В течение двух месяцев понемногу покупал нитки, иголки, верхнюю одежду и прочее, а также чай, сахар, колбасу и другие различные продукты. Никто не верит, что я один смогу совершить это путешествие в глубь России. […] Но я ничего не боюсь, я спокоен. Если людям понадобится меня убить, оборвать мое жалкое существование, то я без страха, легко доставлю им это удовольствие.

Политическая обстановка во Владивостоке изменчива, как и погода в это время. Пресловутый атаман Семенов тоже здесь, выжидает случая…”.

Однако в 1921 году от станции Иман, что близ Уссури, разделившей враждующие стороны, куда легче было добраться до северной Маньчжурии, до Харбина, нежели даже до Иркутска. И пешком Ерошенко идет в Харбин, через несколько дней в поисках обходного пути в Россию переезжает поездом в Шанхай, где поначалу он устроился массажистом в дамскую баню. Стыдливость женщин молчала, не протестовала против взгляда незрячих глаз.

Василий Яковлевич вспоминал потом: “В большом и шумном Шанхае я понемногу забывал о своем корабле счастья, который собственными руками привел к гибели. Теперь я уже не сожалею об этом, не плачу о нем. Но если бы дело обернулось так, что все прошлое оказалось бы только сном, если бы, проснувшись, я увидел бы, что мой корабль счастья цел и невредим и что штурвал по-прежнему в моих руках, что я могу выбрать курс по своей воле, я не повернул штурвала и не изменил бы выбранного курса ни на йоту. Нет, не повернул бы я штурвала. Как и прежде, я снова и снова пошел бы тем же морем, в котором уже однажды погиб мой корабль счастья”.

В Пекине Ерошенко сблизился с Лу Синем. Судя по пронзительно-лирическому тону рассказа Лу Синя, который мы приводим ниже, он очень любил своего русского друга и скучал по нему пекинской осенью.

В начале июля 1922 года Ерошенко как представитель эсперанто-движения в Китае отбыл через Читу и Москву в Хельсинки на XIV Международный конгресс эсперантистов. После конгресса он побывал в Ленинграде, Москве, Ельце и дома, в Обуховке, но, по настоятельной просьбе Наркомпроса, вернулся в Китай — “доучивать студентов-эсперантистов” в Пекинском университете. Лишь во второй половине апреля 1923 года Василий Ерошенко окончательно возвращается на Родину.

Однако в июле того же года он снова в пути, на сей раз Василий Яковлевич едет в Нюрнберг на XV Международный конгресс эсперантистов, где на конкурсе получает первую премию за исполнение па эсперанто своей поэмы “Предсказание цыганки”. По окончании конгресса путешествует по Европе, слушает лекции в Сорбонне и Гёттингене, посещает Австрию и Венгрию. И снова — на Родину.

Что же томило его всю жизнь? Что не давало плыть спокойно вдоль, но толкало все поперек да поперек реки времени, встречь ветру пространства? Почему даже на смертном одре не отказался, не мог и не хотел отказаться от мечты пройти пешком всю Россию — от Обуховки до Чукотки?

Добился ли он всего, чего хотел, уехав на десять лет (1935—1945) в Туркмению, где создал национальный рельефно-точечный алфавит для слепых туркмен и первую Школу для слепых детей, собирая их по аулам? На все эти да и на многие другие вопросы-загадки мог бы дать ответ его архив в Обуховке. Но архив погиб по милости гранитной монолитности нашей системы, не допускавшей никакого инакомыслия в силу невежества людей, неспособных “инакомыслить”.

Что ж, свой “корабль счастья” он еще раз привел к гибели, но уже на Родине, по которой так тосковал. Однако волны, разбившие корабль его жизни, вынесли на берег и сохранили для нас самое главное, самое важное, чем славен человек. Это свет его души, святую веру в возможности человека, который, как доказал это он, может слепотою слепоту попрать.

Через всю жизнь он пронес мечту о том, “чтобы люди любили друг друга”. Навсегда сохранил он в душе мечту о “Стране Эсперантии”, где должна будет царить свобода, справедливость и доброта. Навсегда сохранил в своем сердце верность эсперанто-движению, благодарность живой цепочке эсперантистов, международному языку эсперанто. Не случайно он с великой убежденностью утверждал, что “эсперанто понадобится людям. И они станут его изучать, когда обретут желанную свободу все народы земли. И ждать осталось совсем недолго”.

Так и должно было быть, что Василий Ерошенко превзошел свою наставницу Анну Николаевну Шарапову, которая переводила на эсперанто Льва Толстого, и создал свой, только ему присущий литературный стиль, заговорил своим, только ему присущим голосом и в поэзии, и в художественной прозе.

Рассказать друзьям