А.М. Щербина. “Слепой музыкант” Короленко как попытка зрячих проникнуть в психологию слепых. Часть 2.

Сегодня, возвращаясь к научному наследию Александра Щербины, публикую третью и четвертую главы из его очерка «Слепой музыкант» Короленко как попытка зрячих проникнуть в психологию слепых».

Текст непростой, ему более ста лет. Значение этого текста в том, что Александр Моисеевич Щербина был одним из первых незрячих в России, которые могли на равных полемизировать с таким лидером дум, каким был Короленко, и открыто говорить о собственном опыте незрячего психолога и философа.

Очерк оцифрован мною по первому отдельному изданию: Прив.-доцент Московского университета А.М. Щербина. Слепой музыкант Короленко как попытка зрячих проникнуть в психологию слепых. М.: Товарищество типографии А.И. Мамонтова, 1916. – 51 с.

Дореволюционная орфография заменена на современную, пунктуация и другие авторские особенности текста оставлены без изменений. Текст вычитан.

Специально для публикации на портале «Tiflo.info» заменена на сквозную нумерация постраничных сносок, некоторые примечания, касающиеся латинских и греческих понятий, добавлены, сноски на главы и страницы этого же издания, которые делал А.М. Щербина, удалены.

Вначале каждой главы Александр Моисеевич дает ее краткий план, а затем в изложении следует этому плану.

Я предполагаю сделать три публикации глав очерка в блоге в течение трёх недель, после чего объединить очерк А.М. Щербины в одно целое на отдельной странице в разделе «Статьи и эссе».

Публикацию подготовила Юлия Патлань

Начало очерка здесь: https://tiflo.info/blogs/a-m-shherbina-slepoj-muzykant-korolenko-kak-popytka-zryachix-proniknut-v-psixologiyu-slepyx-chast-1/

“…Внушая печальные настроения, зрячие, сами того не замечая, сильно ослабляют энергию слепого. Между тем в жизни последнего ожидает трудная работа. Культура создавалась почти исключительно зрячими и находится в соответствии сих потребностями: язык, учебные и научные пособия, орудия производства, государственные и общественные учреждения и проч. и проч. прежде всего имеют в виду зрячих. Поэтому слепому нужно затратить гораздо больше энергии, чтобы принимать то или другое участие в окружающей его жизни: всюду он чувствует затруднения и свою недостаточную приспособленность…”

III. Своеобразие отдельных переживаний у слепых.

 

  1. Переживания слепого музыканта. — 2. Мои собственные переживания и обсуждения взгляда автора.

Глубокий непроницаемый мрак окружал нашего героя, „не оставлявшие“ его „ни на минуту бессознательные порывы к незнакомому ему свету отпечатлевались на его лице все глубже и глубже выражением смутного, страдающего усилия”, Но духовная жизнь слепого все-таки не исчерпывалась этими страданиями. „звуки были для него главным непосредственным выражением внешнего мира; остальные впечатления служили только дополнением к впечатлениям слуха, в которые отливались его представления как в формы“ 36). У слепого обнаружились большие музыкальные способности. „Это увлечение музыкой стало центром его умственного роста; оно заполняло и разнообразило его существование. Максим пользовался им, чтобы знакомить мальчика с историей его страны, и вся она прошла перед воображением слепого сплетенная из звуков.

В настоящей статье я лишь отмечаю указанные увлечения нашего героя, но подробнее говорить о них не буду по двум соображениям. Во-первых, в силу своих личных особенностей я никогда не обнаруживал интереса к музыке и потому разбираться в относящихся сюда вопросах считаю себя вовсе не подготовленным; во-вторых, музыкальные переживания менее всего связаны с зрительными образами, и я думаю, в своих музыкальных переживаниях слепые мало чем отличаются от зрячих: здесь главную роль играют не специфические особенности слепых, а чисто индивидуальные различия — природные предрасположения, воспитание и т. п.; между тем мне бы хотелось прежде всего выяснить специфические особенности в психологии слепых.

Художественное произведение не научный трактат, от которого мы вправе ожидать систематического ответа на все затронутые в нем вопросы. Изучая и анализируя отдельные эпизоды из жизни нашего героя и высказываемые по поводу их замечания автора, я постараюсь приблизиться к решению поставленной мною задачи, т.е. к выяснению своеобразных особенностей психологии слепых.

Мальчик впервые слушает известную малороссийскую песню: „Ой, там на гори та й женци жнуть“; картины, которые рисуются в этой песне, проходят перед его фантазией почти исключительно в звуковых образах; но в особенности заслуживает внимания тот факт, что едущих казаков мальчик представляет „бесформенными тенями, тихо подвигающимися в темноте“ 37). Все предметы для слепого окрашены в черный цвет: „для меня“, говорит он, „все черно, всегда и всюду черно“ 38).

Интересуясь каким-либо человеком, слепой прежде всего ощупывает его лицо. Эта привычка проявляется у него еще в раннем детстве: когда его брали на руки, „он быстро начинал ощупывать своими ручонками лицо“ 39). Мальчика пленяет музыка,— „в самом патетическом месте“ он „быстро пробегает легкими пальцами” по лицу игравшего 40). Села возле него незнакомая девочка из соседней усадьбы; „взяв ее левой рукой за плечо, он правой стал ощупывать её волосы, потом веки и быстро пробежал пальцами по лицу, кое-где останавливаясь и внимательно изучая незнакомые черты” 41).

Общение с другими людьми для слепого, по-видимому, было крайне затруднено: даже живая речь не давала ему того богатства впечатлений, какое получают зрячие. „По-видимому”, говорит автор, „юмор живой речи в значительной степени оставался для него недоступным, и не мудрено: он не мог видеть ни лукавых огоньков в глазах рассказчика, ни смеющихся морщин, ни подергивания длинными усами“ 42).

Слепой настолько привык основой познания считать зрительные образы, что он сам еще в детстве заявляет относительно солнца: „я не знаю, какое оно, я его только… чувствую” 43). По свидетельству автора, „о далеком мире слепой знал только из песен, из истории, из книг“; вообще „о бурях и волнениях далекой жизни“ он „узнавал лишь по рассказам” и все это рисовалось ему сквозь какую-то волшебную дымку, как песня, как былинка, как сказка“ 44).

  1. Снова перехожу к наблюдениям над самим собою, к своему прошлому, чтобы в свете собственных переживаний несколько разобраться в попытке В. Г. Короленко изобразить характерные особенности психологии слепых.

На десятом году жизни я довольно прилежно занимался музыкой (играл на скрипке), но особых дарований не обнаружил, и скоро эти занятия были оставлены. С тех пор никогда не проявлял к музыке сколько-нибудь значительного интереса; временами, когда мне приходилось ее слушать, чувствовал правильность замечания Канта, что это, надоедливое искусство. Вообще звуки для меня не являются „главным непосредственным выражением внешнего мира“, и указания автора, что впечатления слуха служили как бы „формами”, „в которые отливались представления“ слепого, и что история родной страны „прошла перед его воображением сплетенная из звуков”, для меня мало понятны; быть может, здесь сказывается чисто индивидуальная особенность природных предрасположений.

Мне также в детстве приходилось слышать (разумеется, не в таком мастерском исполнении, как это изображается в этюде) песню: „Ой там на гори та й женци жнуть“. Мои переживания имели слишком мало общего с тем, что ощущал Петр; у меня преобладали пространственные образы. Едущие казаки никогда не представлялись мне и не могли представляться в виде „бесформенных теней, тихо подвигающихся в темноте”. Мне кажется, это способ представления зрячего, делающего усилия отвлечься от световых образов, вследствие чего все предметы погружаются в темноту и теряют свои резкие очертания, становятся бесформенными. Равным образом я не мог бы сказать, что „для меня все черно, всегда и всюду черно”, по той простой причине, что окрашенность предметов является для меня абстрактным понятием, вовсе лишенным непосредственной наглядности.

Стремление ощупывать лицо, что так охотно делал слепой в изображении нашего автора и что кажется зрячим столь естественным, у меня никогда не обнаруживалось. Зрячий имеет возможность постоянно наблюдать лица других людей; на лице прежде всего отражаются душевные переживания; особенности характера, колебания в настроении вызывают известные, более или менее определенные изменения в лице, которые воспринимаются зрением. Вырабатывается привычка обращать на лицо преимущественное внимание. Потеряв способность видеть или вообразив себя утратившим зрение, человек в силу сложившихся привычек сохраняет по отношению к лицу повышенный интерес. Совсем иное дело для слепого. Даже не считаясь с установившимися обычаями, он может ощупывать лица других людей сравнительно редко; тонкие изменения в выражении лица для осязания совсем недоступны. При таких условиях интерес к этим ощущениям не может и развиться, если не развивать его искусственно. В моем представлении человека лицо играет очень второстепенную роль, и представляю я себе человеческое лицо лишь в самых общих очертаниях. У меня были статуэтки выдающихся людей; как теперь я понял, я различал эти статуэтки по признакам, которые необходимо признать мало существенными: Шевченко привлекал мое внимание своей шапкой (в которой он обыкновенно изображается); Пушкина я узнавал по своеобразным бугоркам на голове (которые, как мне сообщали, должны изображать вьющиеся волосы); Шекспира — по кружевам на воротнике. И у зрячих нередко наблюдается потребность прикасаться к предметам, которые их особенно интересуют; разумеется, у меня эта потребность проявляется гораздо сильнее, и далеко не всегда я имею возможность удовлетворить ее в полной мере. Но интерес у лишенного зрения развивается при этом совсем не так, как это склонны думать зрячие. В силу бессознательно вырабатываемых приспособлений я нуждаюсь в таких восприятиях, которые могут дать определенные различения: у человека, если говорить об осязательных ощущениях, мое внимание прежде всего привлекает одежда, руки, средняя часть туловища (его размеры и самые общие его очертания), прическа и т. п. Поясню эти замечания общего характера конкретными примерами. Когда была введена студенческая форма, я живо интересовался студенческим сюртуком; и сейчас помню тот вечер (это было в самых последних числах декабря 1887 года, мне было почти 14 лет), когда мне представился случай впервые удовлетворить этот интерес. Около того же времени у нас находился фуражный двор для солдат. С большой охотой я рассматривал (разумеется, руками) военное обмундирование, оружие и амуницию, в частности: эполеты, погоны, нашивки и т.п. и теперь я отчетливо представляю себе (конечно в осязательных образах) различие между гусарскими драгунским обмундированием, хотя с тех пор, как я его видел, или, выражаясь точнее, прикасался к нему, прошло около 25 лет. Все это объясняется вовсе не особым пристрастием к казенному мундиру, даже не повышенным интересом к военному делу (не буду скрывать, в свое время этот интерес проявлялся у меня довольно сильно), но скорее тем, что я нуждался в посильной работе над определенными, более или менее характерными ощущениями. Пользуясь легким прикосновением пальца, я сразу узнавал солдатскую шинель, могу отличить мужской костюм от женского; но „быстро пробежав пальцами по лицу“ незнакомого человека или „ощупывая веки“, как описывает это Короленко, едва ли мог бы получить восприятие, имеющее какое-либо значение. Причем, чтобы прикоснуться к глазам и другим нежным органам у людей и животных, мне нужно преодолеть внутреннее противодействие (осознал я это лишь недавно, подготовляя настоящую статью).

В связи с этим могу отметить у себя повышенный интерес к модам, вызывавший удивление со стороны близких и у меня самого. Этот интерес, разумеется, исключительно теоретический, объясняется чрезвычайно просто. Как ни относиться к модам, нельзя отрицать, что в них отражаются особенности психологии тех, кто им следует; между тем проявления моды (короткие или длинные рукава, высокий каблук, большие размеры шляп и т.п.) гораздо больше доступны моему воображению, чем многое из того, что воспринимается лишь зрением.

Уделяя слишком много внимания мыслям о всех переживаниях, которые доступны лишь зрячим, слепой В. Г. Короленко лишил себя возможности развить присущие ему дарования. Только этим я могу объяснить указания автора, что „юмор живой речи в значительной степени оставался для него недоступным”. Наоборот, я всегда был убежден, что оттенки живой речи и в частности „юмор живой речи“ для меня доступны, если не больше, чем для других, то во всяком случае не меньше. Близко знавшие меня высказывались в том же смысле, и подозревать тенденциозность в их утверждениях, насколько могу судить, нет никаких оснований. Разумеется, измерить степень восприимчивости к живой речи и проверить мое утверждение строго научным методом представляется чрезвычайно трудным; но некоторую поддержку моему взгляду может дать отзыв д-ра Крогиуса, который знакомился со слепыми, научным методом изучал их психологию и который, между прочим, пишет: „в голосе слепой улавливает самые тонкие настроения, на основании голоса 45) судит о всем душевном складе, обо всем, что переживается его собеседниками. „Я был поражен”, прибавляет Крогиус, „меткостью характеристики, данною одному из моих знакомых слепою девушкою, с которою он разговаривал в первый раз и которая ничего не могла знать об его личных качествах” 46). Едва ли нужно говорить о том, что под голосом Крогиус здесь имеет в виду живую речь.

Я всегда любил ласкающие лучи солнца. Воспринимая их различными частями тела и в особенности лицом, я знал, что другие видят солнце также и глазами, но мне и в голову не приходило думать, что зрение сообщает знание солнца, а я „его только… чувствую”. Мне бы казалось, что если обратиться к непосредственным указаниям так называемого здравого смысла, то не только для слепых, но и для зрячих основным ощущением, свидетельствующим о реальности внешних предметов, является осязание. Яркую иллюстрацию своего взгляда я нахожу в известном евангельском рассказе о желании апостола Фомы найти убедительные доказательства для опровержения своих сомнений: „если не вложу перста моего“, говорит апостол 47), „в раны от гвоздей и не вложу руки моей в бок Его, не поверю“.

Мне не совсем ясно, что собственно хотел сказать В. Г. Короленко, утверждая, что „о далеком мире слепой знал только из песен, из истории, из книг“. Ведь и зрячие такого рода сведения получают почти исключительно из рассказов, „из песен, из истории, из книг“. Хотел ли автор этим подчеркнуть ту мысль, что знания его героя вследствие своеобразных условий воспитания носили слишком словесный, оторванный от жизни характер,— но схоластическое, тепличное воспитание для слепых так же возможно и так же несостоятельно, как и для зрячих, — или он имел в виду указать, что предметы, находящиеся на далеком расстоянии или в отдаленном прошлом, не доступны непосредственному восприятию слепых,— но в сущности в таких же условиях находятся и зрячие, — или же, наконец, здесь выражается та мысль, что при отсутствии зрительных образов знания слепого о далеком мире носили смутный, неопределенный характер, лишены были предметной реальности. Такое толкование, по-видимому, подтверждается следующей немного далее фразой: „и все это рисовалось ему сквозь какую-то волшебную дымку, как песня, как былинка, как сказка“.

„О далеком мире“ я также получал знания из рассказов, „из истории, из книг”, менее всего „из песен”; но я никоим образом не мог бы, воспользовавшись сравнением нашего автора, сказать, что „бури и волнения далекой жизни… рисовались” мне „сквозь какую-то волшебную дымку“. В прежнее время история, именно древняя история, была моим любимым предметом. Я жадно интересовался событиями из жизни греков и римлян, их бытом, военным строем, государственными и общественными учреждениями. С близкими и даже мало знакомыми (чаще это были воспитанники местной гимназии) я любил заводить речь на эти темы; причем у меня сохранилось вполне определенное впечатление, что из лиц, с которыми мне приходилось тогда встречаться, никто не переживал фактов, относящихся к древнему миру, с той наглядностью и конкретностью, с какою переживал их я. Нужно, впрочем, заметить, что история преподавалась в то время в нашей местной гимназии чрезвычайно плохо.

Изобразив своего героя музыкантом, В. Г. Короленко следует широко распространенному среди зрячих взгляду, что музыка является каким-то провиденциально предопределенным занятием слепых 48).

Часто люди, совершенно со мной незнакомые (напр., в вагоне трамвая), желая помочь добрым советом, настоятельно рекомендовали мне серьезно заняться музыкой. По причинам, на которых я останавливаться здесь не буду, слепые и прежде и теперь уделяли музыке сравнительно много внимания. И что же? Всем известен слепой поэт Гомер, известностью пользуются слепой математик, профессор Кембриджского университета Саундерсон, слепой философ Дюринг, слепой политико-эконом и государственный деятель Фаусет, слепой историк Тьери, но кроме созданного фантазией „слепого музыканта”, другого выдающегося композитора из слепых мы не знаем. Мне кажется, факт этот заслуживает, чтобы быть отмеченным: как и в других случаях, широкая распространенность взгляда вовсе еще не гарантирует его правильности.

 

 

  1. Настроение слепых и выяснение причин их тяжелой участи.

 

  1. Душевное настроение „слепого музыканта”. — 2. Причины, обусловливавшие его безысходное горе. — 3. Мои собственные наблюдения. — 4. Причины, вызывавшие у меня тяжелые переживания.— 5. Выяснение взглядов автора.— 6. Три основные причины, обусловливающие печальную участь слепых.

 

  1. Герой наш окутан непроницаемым мраком, он постоянно и болезненно стремится к свету; его восприятия и представления окружающей действительности имеют своеобразный характер. Нo В. Г. Короленко интересуется не столько выяснением особенностей в восприятии слепых, сколько изображением их душевного состояния; почему и нам придется остановиться на этом вопросе гораздо подробнее. Тот беспросветный мрак, в котором находился слепой, в значительной степени следует понимать метафорически, как выражение его безысходной, тяжелой печали. Слепота прежде всего и преимущественно отразилась на душевном настроении нашего героя; это с полной определенностью начало обнаруживаться уже в раннем детстве: „живость движений понемногу терялась; он стал забиваться в укромные уголки и сидел там по целым часам смирно, с застывшими чертами лица, как будто к чему-то прислушиваясь” 49). Равнодушное отношение к отсутствию световых впечатлений автор, по-видимому, считает для человека совершенно невозможным. „Казалось, что он не сознает и своей слепоты. А между тем какая-то странная, недетская грусть все-таки сквозила в его характере” 50). „Тяжелая судьба“, читаем мы далее, „надвигалась темной тучей. Природная живость мальчика с годами все более и более исчезала, подобно убывающей волне, между тем как смутно, но беспрерывно звучавшее в душе его грустное настроение усиливалось… Все смеющееся, веселое, отмеченное печатью юмора, было ему мало доступно; но зато все смутное, неопределенно-грустное и туманно-меланхолическое, что слышится в южной природе и отражается в народной песне, он улавливал с замечательной полнотой… В нем все больше и больше вырабатывалась склонность к уединению” 51).

Простой, по-видимому, вопрос: „Разве вы не видите, что это я?“ напоминая мальчику об отсутствии у него зрения, „больно отозвался в сердце слепого” 52). Душевное состояние слепого, разумеется, претерпевало известные изменения; но всегда господствующую роль играли скорбные переживания. Давая общую характеристику настроению слепого, автор говорит: „казалось даже, будто он свыкся с своей долей, и странно уравновешенная грусть без просвета, но и без острых порываний… стала обычным фоном его жизни“ 53). С наступлением зрелого возраста печальное настроение усиливалось, и „минуты обычного» 54) состояния духа казались вспышками на общем все более темнеющем фоне» 55). Прежняя уравновешенность исчезала, и минуты порывистой нежности и сильного нервного возбуждения сменялись днями подавленной, беспросветной печали“ 56). Даже переживая лирический подъем и будучи охвачен музыкальным вдохновением, слепой лишен возможности всецело отдаться своему счастью: он чувствовал „приближение грозы, которая вставала уже бесформенной и тяжелой тучей откуда-то из глубины мозга“ 57). Страдая сам, слепой причиняет страдания другим и уверен, что это вызывается роковой необходимостью. На вопрос Эвелины, зачем он ее мучит, он с нервной раздражительностью отвечает: „Мучу? ну да, мучу. И буду мучить таким образом всю жизнь, и не могу не мучить. Я сам не знал этого, а теперь знаю. И я не виноват. Та самая рука, которая лишила меня зрения, вложила в меня эту злобу… Мы все такие, рожденные слепыми” 58). Петр всегда думает о своем горе; „куда же мне“, говорит он, „уйти от него, когда оно всюду со мною?“ 59).
В конце повести мы узнаем о некотором переломе в душевном настроении нашего героя, под влиянием чего острота страданий у него несколько ослабевает; перемена вызвана пробуждением сочувствия к горю других. Признавая глубину и правдивость мысли, что пробуждение социальных чувств ослабляет личное горе, я подробнее на этом останавливаться не буду по двум соображениям: 1) указанный перелом намечен лишь общими штрихами; с художественной точки зрения это имеет, быть может, известные преимущества, но для строго научного обсуждения вопроса здесь нет определенных данных. 2) Пробуждение социальных чувств чрезвычайно важно для характеристики Петра, как отдельной личности; но нет никаких оснований думать, что в этом эпизоде хоть в малой мере отражаются отличительные особенности психологии слепых, — а лишь этот вопрос представляет для нас непосредственный интерес.

  1. Судьба „слепого музыканта” вызывает у большинства читателей живое сострадание. В чем же состоит исключительное по своей тяжести его горе? и может ли оно быть устранено? Выяснение причин тяжелой участи слепых имеет несомненно теоретический и практический интерес. По-видимому, эти причины, если придерживаться взглядов Короленко, могут быть сведены к двум основным.

1) Как мы видели, слепой испытывает болезненный интерес ко всем зрительным образам, которые для него совершенно недоступны. К данному вопросу автор возвращается много раз по самым различным поводам. Эта неутолимая потребность не может получить удовлетворения, и естественно, слепой чувствует „неудовлетворенность и тупую душевную боль, которая сопровождала все потуги больной души, тщетно стремившейся восстановить полноту своих ощущений” 60). Эти потуги больной души по своей напряженности и безрезультатности напоминают сизифову работу. От этой тяжелой работы слепой, по мнению нашего автора, освободиться не может и тем подтверждает ту мысль, что „можно грустить и страдать о том, чего ни разу не испытал” 61). Все доступные человеку радости отравлены для слепого неутолимой потребностью видеть. Так, он не может спокойно предаться мыслям о любимой девушке. „Еще так недавно в его ушах звучали её слова, вставали все подробности первого объяснения, он чувствовал под руками её шелковистые волосы, слышал у своей груди удары её сердца. Из всего этого складывался какой-то образ, наполнявший его радостью”; но когда Эвелина на время уехала, „что-то бесформенное, как те призраки, которые населяли его темное воображение, ударило в этот образ мертвящим дуновением, и он разлетелся… Он хотел ее видеть“! 62) — видеть в буквальном значении этого слова. Очевидно, автор твердо уверен, что только зрительный образ может дать представлению о человеке (нужно думать, также и представлениям других предметов) известную устойчивость.

2) Вторая причина, повергающая слепого в безысходную печаль, близко примыкает к первой. Она заключается в убеждении, разделяемом большинством зрячих, что лишь пользуясь зрением, можно принимать действительное участие в разумной человеческой жизни.

 

Мы уже упоминали о том, что слепой был воспитан в странном удалении от жизни, и что „волнения далекой жизни” представлялись ему чем-то недостаточно реальным. Достигши известного возраста, он услышал страстные споры живых людей на широкие общественные темы. Это было для него большой новостью. Петр внимательно слушал споры; „но это внимание было мрачно,— под ним таилась тяжелая и горькая работа мысли“ 63). Очевидно, разговоры не столько заинтересовали слепого, сколько обострили его печальное настроение. „Тьма“, читаем мы несколько далее, „заговорила с ним своими новыми, обольстительными голосами… Она звала его, манила, будила дремавшие в душе запросы, и уже эти первые призывы сказались в его лице бледностью, а в душе — тупым, хотя еще смутным страданием” 64). Автор называет страдание „смутным”, очевидно, потому, что для самого Петра причины его не были достаточно ясны. Некоторое уяснение причин страдания мы находим в сцене возле старой, заброшенной мельницы, также в предшествующих этой сцене размышлениях Эвелины и в разговоре матери Петра с дядей Максимом 65). Слепой узнал о существовании „яркой и полной жизни“, но он бесповоротно убежден, что принимать участие в ней он не может; мало того, яркая, полная жизнь может увлечь Эвелину, которая вдруг уедет в большой город, где „девушки учатся всему” 66), и таким образом он лишится последней надежной опоры в своем тоскливом одиночестве. Те же приблизительно мысли мучили и Эвелину. Полная и яркая жизнь ее манила; незаметно для самой себя она увлеклась ею и мечтала о ней. „Она испугалась оттого, что перед её глазами будто раздвинулась вдруг темная стена, и в этот просвет блеснули далекие перспективы обширного, кипучего и деятельного мира“, в котором „не было места слепому“ 67)). To, что в настоящей, полной жизни слепому не может быть места, допускалось как нечто само собою очевидное.

Эвелина считала священной своей обязанностью, даже пожертвовать собою, своими более широкими интересами, спасти участь близкого ей человека. Для нее (как и для других лиц разбираемого нами этюда) мыслимы были лишь две совершенно несовместимые возможности: либо сделаться опорой для слепого в его печальном одиночестве, либо искать средств для осуществления более широких идеалов. Неясно, почему она не обсуждала того пути, который объединял бы обе указанные выше возможности; казалось, Эвелина могла бы поехать в большой город учиться (и в этом по существу не было ничего страшного) и вместе с тем, расширив свой умственный горизонт, помочь близкому ей человеку приобщиться к более широким, действительно жизненным интересам. Самопожертвование же Эвелины, соединенное с отказом от разумных исканий, едва ли может быть оправдано с нравственной точки зрения: при таких условиях, мне бы казалось, жертва должна быть признана предосудительной не только для тех, в пользу кого она совершается, но и для той стороны, которая ее приносит. Впрочем, намеченный мною средний путь должен быть отброшен, если признать, что физическая слепота окончательно лишает человека возможности принимать участие в разумной человеческой жизни. Между тем, именно такого взгляда придерживается герой разбираемого нами произведения, его близкие, да по-видимому, и сам автор. Правда, Максим мечтал, что „несправедливо обиженный судьбою подымет со временем доступное ему оружие в защиту других обездоленных жизнью” 68); но это были воздушные замки, лишенные какой бы то ни было реальной почвы: возражая своему племяннику, Максим как бы намеренно избегал убедительных доводов, я думаю, исключительно потому, что по вопросу о значении зрения в практической деятельности он, как это ни было ему тяжело, придерживался тех же воззрений, которые угнетали его воспитанника.

Если автор прав в своем утверждении, что слепому в силу роковой необходимости присуще неутолимое стремление к свету, и что эти бесплодные порывы не могут быть устранены, и если вместе с тем, в силу своего основного недостатка, слепой лишен возможности принимать участие в разумной человеческой жизни, волей-неволей приходится согласиться с Петром, который на вопрос Эвелины: „что с тобой?“ отвечал: „ничего особенного… мне только кажется, что я совсем лишний на свете“ 69). Действительно „ничего особенного”: он лишь с большей определенностью осознал то, что неизбежно должны чувствовать всегда все слепые. Если зрячие, обладающие огромными преимуществами, нередко сомневаются в ценности человеческой жизни, то с гораздо большим основанием обиженный судьбою может задать вопрос: „зачем жить именно слепому?“ 70).

Если несчастье слепого проистекает от указанных выше внутренних причин, то тщетны все попытки созданием более благоприятных условий жизни улучшить его положение. С большой силою автор выражает эту мысль устами своего героя, который пользуется всем тем, что может дать нежная заботливость близких людей, обладающих значительными материальными средствами, и который несмотря на то, или выражаясь правильнее, именно в силу этого заявляет: „моя жизнь наполнена одной слепотой» Никто не виноват, но я несчастнее всякого нищего”. Слепой уверен, что он „от лишений страдал бы менее, чем страдает теперь” 71): голод, холод и физическая усталость отвлекали бы его мысль от более ужасных внутренних терзаний, а временное прекращение физических страданий доставляло бы даже некоторое удовлетворение.

Здесь уместно обсудить вопрос, какую собственно цель ставил себе В.Г. Короленко в разбираемом нами произведении: хотел ли он изобразить индивидуальные особенности человека, обладавшего известными природными предрасположениями, развившегося в своеобразной обстановке, причем слепота лишь наложила резкий отпечаток на эти индивидуальные особенности; или же автора интересовали типичные черты слепого, которые только в силу требований художественного творчества пришлось поместить в конкретную обстановку. Есть основание думать, что последняя цель, если не была единственной, то во всяком случае является господствующею. По мнению автора (разделяемому и большинством читателей), у „слепого музыканта” ярко проявляются характерные черты слепорожденного: даже „выражение горечи“ у него „сильно напоминало слепого звонаря”, т.е. человека, принадлежавшего к совсем иной среде, воспитавшегося и жившего в совершенно иных условиях; и „то, что близкие до сих пор считали личной особенностью Петра, теперь явилось общей печатью темной стихии, простиравшей свою таинственную власть одинаково на все свои жертвы” 72).

В. Г. Короленко готов допустить некоторое изъятие для лиц, которые хотя и потеряли зрение, но сохранили воспоминание о зрительных образах и следовательно, по крайней мере при помощи воображения, могут несколько удовлетворить „неутолимое стремление к свету“; поэтому настроение духа у них иное: Федот Кандыба, которому „выжгло глаза на войне,… находит для каждого веселое слово и шутку” 73).

Подтверждение своего взгляда на печальное положение именно слепорожденных, для которых зрительные образы недоступны даже в воображении, Короленко находит в опыте. В другой связи мы уже упоминали о двух фигурах, которые списаны с натуры и изображены в VI главе разбираемого нами этюда. Слепорожденный Егор отличается „острой желчностью и порой озлоблением“ 74). К ребятишкам, которые его беспокоят, он относится с большим раздражением. Напротив, ослепший Роман добрый и спокойный, к детям относится добродушно; „дети его любят” 75). Егор, очевидно, склонен объяснять это различие тем, что Роман „свет видел… свою матку помнит“. Мы уже приводили неосуществимое пожелание „свет — радость увидеть”, исполнение которого, по мнению Егора, должно облегчить его горькую участь.

  1. Обращаясь к собственному опыту, я остановлюсь на тех переживаниях и фактах, которые прямо или косвенно помогут нам разобраться в попытке В.Г. Короленко изобразить настроение слепых и выяснить причины их печальной участи. Задача эта крайне осложняется тем, что отчасти даже в силу чисто индивидуальных особенностей мои переживания имеют слишком мало общего с настроениями „слепого музыканта”, и условия, при которых протекала моя жизнь, были совсем иные.

„Маленькое существо с прекрасными, но незрячими глазами стало центром семьи, бессознательным деспотом, с малейшей прихотью которого сообразовалось все в доме“ 76). Дядя Максим взял в свои руки воспитание и создал план, в котором все старался предвидеть 77). В нашей семье заранее не создавали плана для моего воспитания, долгое время даже не подозревали о существовании особой тифлопедогогики, но пользуясь непосредственным чутьем и тактом, сумели проявить большую заботливость, не стесняя моей самодеятельности излишним уходом и ненужными опасениями, так что мне был предоставлен широкий простор для развития своих сил и дарований.

Я никогда не „забивался в укромные уголки“. „Своей слепоты“, как некоторого лишения, непосредственно я действительно „не сознавал”; и это мне кажется вполне понятным: по мере того, как развивалось сознание окружающей действительности (сначала смутное, затем более отчетливое), я замечал во многом свое отличие от других людей, но параллельно с этим вырабатывались навыки и представления, которые были для меня совершенно естественными. Ко „всему смутному, неопределенно-грустному и туманно-меланхолическому” я никогда не имел повышенной склонности, скорее предпочитал все деятельное и определенное. Вопроса, сходного с тем, который причинил тупую боль слепому мальчику — „разве вы не видите? это я!“ — насколько я припоминаю, мне никто не задавал; но я уверен, что он не причинил бы мне никакого огорчения. Зрячие часто выражали удивление тому, что я узнаю их по голосу, по походке и другим признакам. При известной подозрительности в этом можно было заметить подчеркивание моей слепоты; но нечего греха таить, такие выражения удивления мне нравились. Совершенно также относился я к своего рода экзаменам, которые производили мне сослуживцы отца учители гимназии или товарищи брата студенты, а также другие лица. Я охотно демонстрировал свое уменье читать, производить арифметические выкладки, решать задачи, показывал особо для меня изготовленные географические карты. Такого рода выступления имели, разумеется, и опасную сторону, содействуя развитию честолюбия и укрепляя повышенное доверие к своим силам; но зато такое доверие являлось лучшим противоядием против убивающих всякую энергию настроений, с таким мастерством изображенных в разбираемом нами произведении.

Неутолимой потребности в свете я никогда не испытывал, об этом говорилось уже достаточно. Оторванности от жизни я также не ощущал в той мере, как „слепой музыкант”: широкими жизненными вопросами я интересовался отнюдь не меньше, чем мои зрячие сверстники, и, может быть это покажется странным, я никогда окончательно не терял надежды принимать деятельное участие в их разрешении.

В детстве и отчасти в юношеские годы жизнь моя протекала довольно однообразно. Систематические занятия бывали у меня лишь временами; обыкновенно я присутствовал при занятиях брата, который старше меня на два года. Кое-кто у нас бывал; но недостаток общения с детьми подходящего возраста если и не сознавался мною, то чувствовался довольно сильно. Большего разнообразия впечатлений я искал в сближении с солдатами; влекли меня к этому сближению интерес к военному делу (очень часто свойственный мальчикам и получивший большую определенность под влиянием знакомства с классической древностью), довольно рано обнаружившееся стремление наблюдать жизнь в действительном её проявлении и, наконец, присущая человеку потребность в общении с другими людьми. Почти ежедневно я присутствовал при раздаче сена и овса, при выдаче обедов, иногда на учении. Я был лично знаком со всеми унтер-офицерами, так что без труда узнавал каждого из них по голосу, знал многих солдат и почти всех лошадей в эскадроне поименно и живо интересовался всеми полковыми новостями. Как относились солдаты к моему физическому недостатку, этот вопрос ни разу не приходил мне в голову. Мысль о том, что слепота может вызывать у других неприятное чувство, впервые была мною осознана сравнительно поздно, когда я слушал из повести „Герой нашего времени“ те места, где говорится о слепом контрабандисте („Тамань“).

Лишь на 20-м году жизни я получил возможность присутствовать на занятиях в гимназии, сначала в качестве вольнослушателя, а спустя 4 года на правах ученика. О поступлении в гимназию я мечтал гораздо раньше, но долгое время считал эту мечту совершенно неосуществимой: ведь не только у нас, но и за границей нет в продаже книг и учебных пособий, предназначенных для пользования слепыми при прохождении средне-учебных заведений; кроме того, высказывалось опасение, что ученики, в особенности младших классов, могут меня обижать.

Поступление в гимназию было крупным событием в моей жизни. Гимназия дала мне гораздо больше, чем я ожидал: учащие и учащиеся относились ко мне внимательно и с теплым участием; и я навсегда сохраню об этом отношении благодарное воспоминание. Переход в университет расширил круг моих знакомых и обеспечил больший простор для удовлетворения моих интересов.

Ни в гимназии, ни в университете, ни в последующее время я не чувствовал себя одиноким, хотя жизнь моя протекала несколько своеобразно. Так, я ни разу не принимал участия в товарищеских обедах и пирушках; присутствуя на сходках, которыми я живо интересовался, как одним из проявлений студенческой жизни, я никогда не заражался общим подъемом (психология толпы скорее производит на меня обратное воздействие); к широко распространенным среди учащейся молодежи подпольным кружкам и организациям я всегда относился отрицательно. Указанные только что факты и многое другое в том же роде при желании могли быть истолкованы и действительно часто истолковывались моей оторванностью от жизни — тем, что „яркая и полная жизнь” для меня недоступна. Ho на самом деле все это вытекало из своеобразия моих убеждений (на выяснении которых я останавливаться не буду, так как это отвлекло бы нас в сторону). Разумеется, я прекрасно понимаю, что физическая слепота, лишая меня пестрых зрительных впечатлений и ставя в необходимость пролагать для себя свой особый жизненный путь, оказала сильное воздействие на выработку этих убеждений. Что же касается отмеченной выше отчужденности от некоторых сторон жизни, то я хотел ее сознательно и ею никогда не тяготился.

  1. Мое настроение отличается уравновешенностью и устойчивостью. По своему характеру и по своим теоретическим воззрениям я склоняюсь скорее в сторону оптимизма, нежели пессимизма. Но и в моей жизни было немало тяжелого, подавляющего энергию — только не в том, в чем его ищет В.Г. Короленко. Этих интимных переживаний и фактов мне очень не хотелось бы касаться; но я считаю себя обязанным сделать это для всестороннего освещения намеченных мною вопросов. Разумеется, было бы неуместно в настоящей статье говорить о том, что имело по преимуществу личное значение; и я постараюсь выделить лишь те три фактора, которые, как мне кажется, в большей или меньшей степени омрачают жизнь каждого слепого.

1) Сколько я себя помню, близкие, а еще больше посторонние, в особенности женщины, открыто высказывали сожаление о моей участи. Выражения в роде: „он света Божьего не видит“ уже давно стали для меня весьма привычными. Подобные сожаления, понятные в устах зрячих и свидетельствующие обыкновенно об их отзывчивости к чужому горю, мне нередко приходится слышать и по настоящее время. Эти оценки выпавшего на мою долю жребия в детстве, а отчасти и позже, производили на меня известное впечатление и главным образом путем внушения переходили в мое сознание. Я еще не мог разобраться, в чем собственно заключается неудобство моего положения, но уже склонен был считать себя обиженным судьбою. Отсюда та жажда чудесного исцеления, о которой я упоминал выше. По мере роста сознательности указанный только что фактор, т.е. внушение извне печальных настроений, утрачивал для меня всякое значение.

2) Мне часто приходилось слышать сожаление, что я потерял зрение в очень раннем возрасте. Едва ли такое сетование можно признать основательным: лишь благодаря тому, что мой особый путь рано определился, я успел в достаточной мере выработать навыки и приспособления, дающие мне возможность сравнительно легко обходиться без помощи глаз; и зрячие несомненно слишком преувеличивают затруднения, которые мне приходится испытывать. Впрочем, некоторых неудобств, и притом весьма тягостных, мне все-таки избежать не удалось. Так, в детстве и отчасти в юношеские годы выбор товарищей был для меня крайне ограничен, что находилось в очевидной зависимости от потери зрения (этого вопроса я уже касался раньше в другой связи. Далее, я ощущал недостаток в учебных пособиях, а главное, не мог читать книг по собственному выбору: приходилось слушать то, что читали другие, руководясь, разумеется, своими склонностями. Напр., в свое время я очень живо увлекался классической древностью; но при небольшом круге знакомых невозможно было найти кого-либо, кто разделял бы мои увлечения. Конечно, можно было пригласить чтеца за плату; но чтение, которое тяготило бы читающего, не могло бы меня удовлетворить. Я уже не говорю о том, что приглашение стороннего лица предполагает заранее разработанный план занятий, что для меня в те годы было задачей едва ли выполнимой. При таких обстоятельствах нет ничего удивительного, если, страстно увлекаясь Гомером, я имел возможность познакомиться с его произведениями лишь значительно позже; или другой пример: лет 18 тому назад меня очень заинтересовала история Фукидида; достал я ее в переводе, но найти в нашем провинциальном городе лицо, с которым я мог бы прочесть этот выдающийся памятник классической древности, хотя бы в значительных отрывках, мне так и не удалось. Я не скрываю от себя, что препятствия, с которыми было сопряжено для меня пользование книгами, имели и положительную сторону, вырабатывая привычку относиться к читаемому гораздо внимательнее.

С течением времени я ближе познакомился с различными людьми и с условиями серьезной работы; пребывание в университете оказало мне в этом отношении значительную поддержку. В конце концов, благодаря тщательно разработанному плану занятий и деятельной помощи со стороны близких людей, мне удалось с некоторым успехом приспособиться к своему положению. He буду распространяться о том, как протекает моя жизнь при создавшейся обстановке; скажу только, что второй отмеченный мною фактор — именно затруднения приспособиться к жизненным условиям, проистекающие вследствие отсутствия зрения, — причинявший мне прежде значительные неудобства, теперь меня сравнительно мало беспокоит.

3) Лица, так часто с большим участием выражавшие сожаление о моей горькой судьбе, действовали, разумеется, под влиянием непосредственного чувства и мало были склонны разбираться в том, чем собственно обусловливается мое горе. Прежде всего они имели в виду то, что (по крайней мере как им казалось) сразу бросается в глаза, — что я лишен возможности видеть Божий свет, погружен в непроницаемый мрак и т. п. Более вдумчивые обращали внимание на то, что вследствие потери зрения мне трудно будет развить и применить на деле свои духовные и физические силы. Но сокрушавшиеся о моем жребии меньше всего думали о том, что в действительности больше всего причинило мне огорчений, именно о недоверии к способности жить разумной трудовой жизнью, которое (по причинам, психологически совершенно понятным) лишенный зрения неизбежно встречает со стороны зрячих. К выяснению на основании собственного опыта той роли, какую может играть этот третий фактор в жизни слепого, я теперь и обращаюсь.

Уже в детстве я задумывался над вопросом о том, как устроится моя жизнь в будущем; с приближением зрелого возраста этот вопрос волновал меня все больше и больше. Зрячие склонны думать, что занятия умственным трудом требуют от меня огромного напряжения сил. Удивление перед моими успехами нередко сопровождалось восклицаниями (в роде следующих: „воображаю, каких трудов это вам стоило!“), в которых явственно слышались ноты сожаления. Должен прямо заявить, что для сожаления здесь не было решительно никаких оснований: если исключить отдельные случаи из периода времени до 1893 года, т.е. до поступления моего в гимназию, то считаю нужным отметить, что изучение учебных предметов и научные занятия никогда меня не тяготили, наоборот, доставляли глубокое внутреннее удовлетворение. Я вовсе не торопился закончить свое образование. Но при всем этом, я живо и даже болезненно интересовался вопросом, удастся ли мне в будущем на деле применить свои знания и способности: мысль, что моя научная подготовка таки останется при мне, и что мне, быть может, не суждено внести хотя бы самую скромную лепту в общую культурную работу, повергала меня в тягостное уныние.

Я рано почувствовал склонность к педагогической деятельности. В университете я посещал много лекций и практических занятий на различных курсах историко-филологического и юридического факультетов, при чем внимательно изучал их постановку между прочим с педагогической точки зрения. Сравнительно рано я мечтал сделаться преподавателем в высшем учебном заведении. Близко ознакомившись с этим делом, я считал его для себя доступным; но как должны были отнестись к подобной мечте зрячие? Думаю, что для большинства из тех, которым не приходилось близко наблюдать слепых, такая мечта должна была показаться просто безумием или, по крайней мере, непростительным легкомыслием.

Испробовать свои силы на педагогическом поприще до сдачи магистерского экзамена нечего было и думать; это я считал вполне естественным. Но и выдержание магистерского экзамена отнюдь не поставило меня в те условия, в которых находятся зрячие. Отдельные лица относились ко мне предупредительно, иногда с трогательным вниманием. Но при получении места необходимо было считаться с общими условиями, с широко распространенным представлением о беспомощности слепого, которая так ярко и с такой видимостью правдоподобия изображена в разбираемом нами произведении. Меня охотно сожалели, удивлялись моим успехам, но предоставить мне сколько-нибудь ответственное дело не решались.

На относящихся сюда фактах, как мне кажется, чрезвычайно показательных, я останавливаться не буду, считая это пока несвоевременным; скажу только, что при большой уравновешенности я был близок к полному отчаянию. Помню бессонную ночь, проведенную в горьком раздумье: тяжело было отказаться от того, что я привык считать своим призванием, на подготовку к чему было затрачено столько энергии. Чтобы понять мое душевное состояние того времени, следует принять во внимание, что к педагогическому делу я имел страстное влечение, верил в громадное его значение, считал себя к нему достаточно подготовленным, знал, что существует настоятельная потребность в преданных делу, подготовленных преподавателях,— и при таких обстоятельствах вынужден был оставаться почти пассивным зрителем: к настоящей работе меня не допускали, и ускользала надежда на изменение моего положения в будущем. Может показаться, что я говорю с излишней подробностью о своих переживаниях, надеждах и неудачах; но здесь, как мне кажется, мы наглядно знакомимся с общими условиями, в которые неизбежно попадает слепой, стремящийся жить разумной человеческой жизнью; и это знакомство поможет нам критически отнестись к важному вопросу, затронутому в разбираемом нами произведении, о причинах печальной участи слепых.

Ко мне лично судьба была благосклонна; я получил больше, чем мог рассчитывать: внешние условия в конце концов сложились настолько благоприятно, что в пределах достижимого мне желать почти нечего. Удалось ли мне оправдать оказанное мне доверие, пусть судят другие. У некоторых может возникнуть вопрос: как же отношусь я к факту, направившему мою жизнь по особому руслу, сделавшему меня по распространенному выражению человеком „темным”? Тяжело представлять себе горестные переживания родителей, которые, в особенности первое время, считали мою слепоту тяжелым испытанием, ниспосланным им Провидением; далее, отсутствие зрения обусловливает ряд мелких неудобств, которые не могут быть устранены. Но при всем этом в моей жизни для меня есть своеобразная прелесть, отказаться от которой, думаю, я не согласился бы ни за какие личные блага. Я знаю, для подавляющего большинства зрячих такое самочувствие покажется невероятным, даже невозможным. В этом могут усмотреть благонамеренное желание примирить себя с необходимостью претерпеть выпавший на мою долю тяжелый жребий; некоторые в моем заявлении увидят крайнюю ограниченность духовного горизонта. Чтобы несколько защитить себя от подобных упреков, сошлюсь хотя бы на свидетельство Диогена Лаэрция и Фразила, которые сообщают, что многие философы намеренно лишали себя зрения 78). Вполне допускаю, что фактически это известие не соответствует действительности: может быть, на самом деле ни один философ не лишил себя зрения; но важно, что даже среди лиц, пользующихся зрением, существовало убеждение, что физическая слепота, ограничивая богатство наших внешних впечатлений, может вместе с тем содействовать углублению и просветлению нашей духовной жизни. Можно согласиться с Короленко, что у слепых есть „инстинктивное, органическое стремление к свету“, но не к материальному, a к свиту духовному.

  1. He подлежит сомнению, что герой разбираемого нами этюда в своих надеждах и в своем душевном состоянии имеет мало точек соприкосновения со мною, и это объясняется не только нашими индивидуальными особенностями. Если внимательно вдуматься в некоторые переживания „слепого музыканта“, то они сами по себе должны показаться загадочными. „Живость движений” у слепого, читаем мы в одном месте, заслуживающем серьезного внимания, „понемногу терялась”; сходные утверждения мы находим и в других местах этюда. Вполне естественно, что потеря зрения, ослабляя уверенность движений, уменьшает их живость; но возникает вопрос: когда же слепорожденный успел приобрести ту „живость движений“, которая затем стала утрачиваться? Автор задается целью познакомить нас с постепенным развитием слепого; но, изображая ребенка, мальчика, юношу и взрослого, в сущности, сам того не замечая, снова и снова описывает переживания человека, который лишь недавно лишился зрения и не успел еще выработать новых навыков и приспособлений. Почти всякая тяжелая утрата сначала чувствуется особенно болезненно, существует твердая уверенность, что с нею свыкнуться нельзя. Нет ничего удивительного, что мальчик „забивается в укромные уголки”: яркие зрительные впечатления, которые прежде его радовали, для него недоступны; а пользоваться другими ощущениями он пока не научился. Всякое напоминание о недавней утрате с новой силой пробуждает „тупую душевную боль“. В своем месте мы отметили, что две причины обусловливают безнадежное горе „слепого музыканта”: 1)„неутолимая потребность“ вырваться из непроницаемого мрака, вообще стремление видеть, и 2) сознание невозможности быть участником „яркой и полной жизни“. Кто станет отрицать, что неутолимая потребность видеть и отчужденность от жизни должны чувствоваться с особенной остротой первое время после потери зрения? Все, что было интересно в жизни, всякую радость и печаль человек привык сопровождать зрительными образами, каждый шаг в сношениях с другими и вообще в практической деятельности привык регулировать зрением; начинать как бы новую жизнь, вырабатывать новые навыки и приобретать новые познания, опирающиеся на совершенно иные образы, так трудно и, по-видимому, так бесцельно! Чем старше возраст, чем больше привычек неразрывно ассоциировалось с зрительными образами, тем дело становится безнадежнее. И мы действительно видим, что краски, изображающие печальные переживания нашего героя, чем дальше, становятся мрачнее. Ведь своеобразных радостей слепого он не знает ни в детстве, ни в юности, ни в зрелом возрасте, когда мы его оставляем: в осязательных и звуковых ощущениях он почти исключительно ищет зрительных переживаний; этим объясняется повышенный интерес к „ярко окрашенным лоскутьям “, к „красному“ и „малиновому” звону 79), к очертаниям лица и глаз 80).

Здесь мне припоминается одно заинтересовавшее меня объяснение; узнав, что я редко бываю в театре, некоторые, как мне сообщали, давали этому факту весьма своеобразное истолкование: „да!“ рассуждали они, „тягостно, слушая разговоры, не видеть происходящего на сцене; это должно напоминать о тяжелой утрате”. Тут-то и обнаруживается коренное различие между психологией зрячего и слепого, который не только в театре, но и везде и всегда совершенно свободно обходится без зрительных восприятий; когда же живет полной жизнью, вовсе о них забывает: да и знает-то он о них только понаслышке. Узнавая, что я потерял зрение на третьем году жизни, люди экспансивные и сердобольные начинают еще больше выражать свое сожаление. Мысль о том, что ужаснее потерять зрение в раннем возрасте, а еще печальнее родиться слепым, по-видимому, широко распространена среди зрячих и с полной определенностью выражена в разбираемом нами произведении. При этом совершенно оставляются без внимания те своеобразные навыки и приспособления, которые играют в жизни слепого чрезвычайно важную роль и которые вырабатываются лишь крайне медленно; между тем при недостаточном их развитии слепой действительно обречен на горестное существование. К этому следует еще добавить, что воспоминания о том, чего уже нет и чего, наверное, не будет, редко способны дать прочное удовлетворение, но чаще поддерживают душевное состояние, так ярко изображенное древней мифологией в мучениях Тантала.

Подтверждение своего взгляда на тягостное положение именно слепорожденных, автор находит, как мы видели, в опыте. Мне кажется, один случай, по крайней мере в том виде, как он изображается в VI главе этюда, ничего не доказывает. Характер слепого, как и всякого человека, определяется разнообразными причинами. „Острая желчность и озлобление” Егора в значительной мере, может быть, зависят от унаследованных предрасположений, от его болезненности (на которую имеются в этюде вполне определенные указания 81))) и от других обстоятельств, вовсе не связанных необходимым образом с его природной слепотой; приблизительно то же можно сказать и о „добродушии” Романа.

  1. Подчеркивая печальную участь слепых, В. Г. Короленко выражает то, что вполне соответствует действительности: насколько можно судить по имеющимся у меня данным, слепым за редкими исключениями живется очень тяжело; но предпринятая автором Слепого музыканта попытка с помощью художественной интуиции уяснить причины печальной участи слепых едва ли может быть признана удачной. Слепые не страдают от „ неутолимой потребности” в свете, — во всяком случае не страдают в той мере, как это склонен думать Короленко. „Непроницаемый мрак“, которым окружены слепые, следует понимать разве как образное выражение, указывающее на тягостное, мрачное состояние их духа. Равным образом отсутствие зрения, создавая громадные затруднения на жизненном пути, само по себе еще не лишает человека широких интересов и даже не устраняет возможности принимать разнообразное участие в серьезной культурной работе. В другой связи я уже называл имена лиц, работавших на этом поприще; многие слышавшие о них даже не подозревают, что они были лишены зрения. В данном вопросе я, даже вопреки желанию, легко могу быть пристрастным; поэтому я привожу отзыв зрячего, внимательно изучавшего психологию слепых. „Жажда жить разумной человеческой жизнью у них“, т.-е. у слепых, говорит д-р Крогиус 82), „сильна, может быть, даже сильнее, чем в других людях окружающей среды. Слепота отклоняет взор от пестрого, разнообразного внешнего мира, заставляет сосредоточиться на самом себе, задуматься над самыми глубокими вопросами жизни“. Указав далее на те затруднения, которые потерявший зрение встречает на своем пути, Крогиус в конце концов высказывается очень определенно: „если, однако, дать слепому возможность учиться, он способен воспринимать все самое великое, самое прекрасное из завоеваний человеческого духа“.

По мнению В. Г. Короленко печальная участь слепых неизбежно вызывается физической слепотой самой по себе; попытка улучшить обстановку их жизни, по-видимому, скорее способна повредить им, давая возможность сосредоточить больше внимания на „неутолимой потребности“. Наоборот, я на основании собственных наблюдений и данных, имеющихся в моем распоряжении (на исчерпывающее изучение относящегося сюда материала я вовсе не претендую), думаю, что печальная участь слепых обусловливается не столько самой слепотой, сколько разнообразными причинами, которые, мне кажется, могут быть сведены к трем основным; эти основные причины в действительной жизни постоянно переплетаются между собою и взаимно поддерживают друг друга, но логически, т. е. с помощью научного анализа, могут и должны быть обособлены.

1) Ребенок родится слепым или теряет зрение от несчастного случая. Нe успеет он осознать себя и хотя несколько освоиться с окружающей действительностью, еще он плохо понимает человеческую речь,— он уже слышит относящиеся к нему вздохи и печальные причитания. Зрячие — близкие и посторонние — за редкими исключениями твердо убеждены и различными способами выражают свое убеждение,— что слепой обречен на страдания, живет на горе себе и другим. Возникновение такого взгляда психологически вполне понятно: зрячий не может себе представить, как можно с успехом обходиться без зрения. Ведь стоить и мне самому подумать о том, как можно обходиться без слуховых переживаний, и я совершенно теряюсь, хотя хорошо знаю, что некоторые слепые и вместе с тем глухонемые достигали, несмотря на полную свою глухоту, высокой степени духовного развития; стоить вспомнить хотя бы о знаменитой американке, которая своей высокой интеллигентностью удивляет весь мир.

Причитания и вздохи вызываются различными причинами: участливым отношением к судьбе страдающего человека, горькой необходимостью иметь с ним дело, чаще же теми другим вместе. Основательны или нет эти жалобы и независимо от того, из каких побуждений они проистекают (хотя бы они выражали самое чистое альтруистическое настроение), они неизбежно пагубно воздействуют на психологию развивающегося человека, внушая ему привычку к печальным переживаниям, вызывая упадок инициативы и энергии. Причитания и вздохи сопровождают слепого в течение всей его жизни; таким образом медленно, но верно совершается огромная разрушительная работа.

2) Внушая печальные настроения, зрячие, сами того не замечая, сильно ослабляют энергию слепого. Между тем в жизни последнего ожидает трудная работа. Культура создавалась почти исключительно зрячими и находится в соответствии сих потребностями: язык, учебные и научные пособия, орудия производства, государственные и общественные учреждения и проч. и проч. прежде всего имеют в виду зрячих. Поэтому слепому нужно затратить гораздо больше энергии, чтобы принимать то или другое участие в окружающей его жизни: всюду он чувствует затруднения и свою недостаточную приспособленность.

3) Слепой напрягает свои силы и при поддержке зрячих (без этой поддержки, в конце концов, он обойтись не может) стремится жить и работать по возможности так же, как живут и работают другие. Но тут он наталкивается на противодействие, быть может, наиболее несокрушимое. По причинам, уже разъяснявшимся мною выше, зрячие в массе (отдельных личностей я здесь вовсе не имею в виду) совершенно не представляют себе, каким образом лишенные зрения могут обладать способностью жить, чувствовать и работать так же, как они; этому они просто не верят.

Недоверие к силам и способностям слепых, сильно задерживающее их развитие, иногда обнаруживается еще в родной семье. Слепого стесняют в движениях, лишают свободы проявить свои силы, чтобы он не причинил себе вреда, не создавал излишних хлопот для других. Я знаю случай, как в училище слепых служителю приходилось кормить 8-летняго мальчика с ложки просто потому, что в семье не решались ему предоставить возможность научиться есть самому. Но говоря вообще, приобрести доверие родных и знакомых не так трудно. Дело сильно осложняется, когда успех работы зависит от людей, с которыми не соприкасаешься, но которые могут оказать пассивное сопротивление, лишая возможности испробовать свои силы. На это недоверие, проявляемое широкими слоями общества, постоянно жалуются слепые и лица, желающие оказать им действительную помощь, и в частных беседах, и в печати, как русской, так и иностранной; указывают, что даже к слепому музыканту публика относится с большим предубеждением, и при прочих равных условиях он не может рассчитывать на успех, который зрячему был бы обеспечен. К такому же заключению приходит и д-р Крогиус, который между прочим пишет: „в обществе сильно развиты предрассудки против работ слепых. Боятся доверить им какое-либо более или менее сложное дело. He считаются с тем, что слепым свойственно, вообще говоря, чрезвычайно внимательное, добросовестное отношение к делу“ 83).

Без работы и деятельности нельзя жить разумной жизнью, нельзя развить своих сил и способностей. Между тем слепой с ужасом замечает, что найти подходящую деятельность ему чрезвычайно трудно, что работа зрячих даже низшего качества ценится гораздо выше. Это, естественно, вызывает упадок энергии, тяжелое состояние духа, а у иных сверх того и озлобление.

Справедливость требует отметить, что такое тягостное для слепых положение дел создается вовсе не бессердечием зрячих: на основании личного опыта могу засвидетельствовать, что зрячие при встрече со мною большею частью проявляли заботливое участие и готовность оказать разного рода мелкие услуги. Правда, я всегда находился в исключительно благоприятных условиях: чаще мне приходилось иметь дело с учащейся молодежью, о чуткости и отзывчивости которой распространяться нечего. Среди слепых часто высказываются горькие жалобы на недостаток участия и обидное отношение со стороны большинства зрячих; но в этих жалобах следует видеть скорее выражение субъективных настроений, чем объективную оценку действительных фактов. Как бы то ни было, препятствие к улучшению участи слепых заключается не в отсутствии у зрячих желания помочь — это желание часто проявляется в широких размерах, — но в том, что выражается пословицей: „сытый голодного не разумеет”; я думаю, правильнее было бы выразить мысль, которая здесь имеется в виду, словами: „зрячий слепого не разумеет“: сытому легче пережить страдания голодного, нежели зрячему понять потребности слепого. Благотворительность даст действительно ценные результаты, и вообще участь потерявших зрение может значительно улучшиться лишь в том случае, когда между зрячими и слепыми будет достигнуто большее взаимное понимание. Всесторонняя разработка вопросов, намеченных мною в настоящей статье, несомненно, облегчит достижение этой цели.

Ради полноты следует отметить еще одну причину, которая, присоединяясь к указанным выше трем причинам, делает жизнь некоторых слепых более тягостной. Пользуясь их беспомощностью, над ними издеваются: напр., чтобы позабавиться, предлагают простые бумажки вместо денег и т. п. Подробно останавливаться на выяснении этой 4-ой причины я не буду: 1) Короленко рисует факты издевательства лишь мимоходом в главе, присоединенной в 6-ом издании 84 ); 2) страдать от подобного обращения мне лично не приходилось; 3) говорить о недопустимости издевательства над беспомощным человеком тому кругу читателей, который заинтересуется настоящей статьей, было бы, по меньшей мере странным; для того же, чтобы судить, насколько часто проявляется в этом отношении человеческая грубость, у меня нет определенных данных. Все-таки считаю нужным подчеркнуть, что несмотря на многочисленные нарекания на нашу культуру, здесь, по-видимому, происходит довольно значительное и при том отрадное изменение в психологии масс; и сцена публичного издевательства, в роде той, какая отмечается в биографии Валентина Гаюи, в наше время просто-таки невозможна.

ПРИМЕЧАНИЯ:

36) II, I, 31.

37) II, XII, 55—57.

38) VI, VII, 166.

39) I, V, 16.

40) II, V, 39.

41) III, V, 69; ср. II, XIII, 57

42) III, II, 62.

43) II, VI, 72.

44) V, I, 93.

45) Курсив мой.

46) A. А. Крогиус. Процессы восприятия у слепых, 46.

47) Еванг. от Иоанна, XX, 25.

48) В Англии, где положение слепых лучше, чем в других странах, общества, заботящиеся об улучшении их участи, ставят между прочим своей целью бороться против распространенного взгляда „на слепых, как на прирожденных музыкантов, уличных нищих». (См. Я. Колубовский. Международный съезд по делам слепых в Лондоне. Журнал Министерства Народного Просвещения. 1915 г., сент., стр. 73, и отдельно, стр. 21).

49) Слепой музыкант. I, V, 17.

50) III, II, 61.

51) IV, V, 87-88.

52) III, V, 67.

53) IV, VI, 91.

54) „Обычного”, очевидно, для зрячих; для слепого это было вовсе не обычное состояние духа.

55) VI, IV, 147.

56) VI, V, 155.

57) V, XII, 124.

58) VI, VI, 158.

59) VI, VII, 166.

60) VI, VII, 168.

61) VI, IV, 151.

62) VI, V, 154.

63) V, V, 102.

64) V, V, 103-104.

65) V, VI—VIII, 106-114.

66) V, VIII, 144.

67) V, VI, 106; курсив мой; ср. также V, VIII, 110.

68) I, VIII, 25-26.

69) V, VIII, 111.

70) VI, VI, 157.

71) VI, VII, 167.

72) VI, IV, 148; ср. VI, III, 138 и след.

73) VI, IX, 175.

74) VI, III, 143.

75) VI, IV, 150.

76) I, IV, 14.

77) IV, II, 81. также V, I, 94.

78) Ср. A. Крогиус. Шестое чувство у слепых. Вестник психологии. Год IV. Вып. 1. СПб. 1907.

79) Слепой музыкант, I, V, 17; I, X, 27 и след.; VI, VII, 159 и след.

80) I, V, 16; II, V, 39; II, XIII, 57; III, V, 69.

81) Слепой музыкант, VI, III, 138.

82) Крогиус, Процессы восприятия у слепых, 10.

83) Крогиус, Процессы восприятия у слепых, 9.

84) Слепой музыкант, VI, III, 139—140.

(Окончание следует).