Сегодня, возвращаясь к научному наследию Александра Щербины, публикую первые две главы из его очерка «Слепой музыкант» Короленко как попытка зрячих проникнуть в психологию слепых».
Текст непростой, ему более ста лет. Значение этого текста в том, что Александр Моисеевич Щербина был одним из первых незрячих в России, которые могли на равных полемизировать с таким лидером дум, каким был Короленко, и открыто говорить о собственном опыте незрячего психолога и философа.
Очерк оцифрован мною по первому отдельному изданию: Прив.-доцент Московского университета А.М. Щербина. Слепой музыкант Короленко как попытка зрячих проникнуть в психологию слепых. М.: Товарищество типографии А.И. Мамонтова, 1916. – 51 с.
Дореволюционная орфография заменена на современную, пунктуация и другие авторские особенности текста оставлены без изменений. Текст вычитан.
Специально для публикации на портале «Tiflo.info» заменена на сквозную нумерация постраничных сносок, некоторые примечания, касающиеся латинских и греческих понятий, добавлены, сноски на главы и страницы этого же издания, которые делал А.М. Щербина, удалены.
Вначале каждой главы Александр Моисеевич дает ее краткий план, а затем в изложении следует этому плану.
Я предполагаю сделать три публикации глав очерка в блоге в течение трёх недель, после чего объединить очерк А.М. Щербины в одно целое на отдельной странице в разделе «Статьи и эссе».
Публикацию подготовила Юлия Патлань
«…Работу моей фантазии возбуждали также и предметы более простые и обыденные: много радости и печали испытал я, напр., мечтая о приборе для письма выпуклым шрифтом, о книгах, которые я мог бы читать сами т. п. Когда 19 июля 1882 г. (мне шел тогда девятый год) я получил известие о первой приобретенной для меня книге, напечатанной выпуклым шрифтом (это была Нагорная проповедь в издании Британского Библейского Общества), то в течение почти месяца, пока книга была привезена, каждый день я думал о ней и даже видел ее во сне, конечно, не так, как видят зрячие, но по своему…»
Прив.-доц. Московского Университета
А. М. ЩЕРБИНА
«СЛЕПОЙ МУЗЫКАНТ» КОРОЛЕНКО
КАК ПОПЫТКА ЗРЯЧИХ ПРОНИКНУТЬ В ПСИХОЛОГИЮ СЛЕПЫХ
(В СВЕТЕ МОИХ СОБСТВЕННЫХ НАБЛЮДЕНИЙ)1)
Citius expergit veritas ex errore quam ex confusione.
Baco 2)
Свет всегда считался символом доброго начала; мрак — символом злого. Мы повсюду встречаем это в религиозных сказаниях, где часто говорится о борьбе светлого начала со злом. Та же мысль ярко обнаруживается в известной пословице: Ученье — свет, неученье — тьма. Распространение в народе правильных религиозных, нравственных и научных воззрений обыкновенно называют его просвещением.
Есть люди, которые не видят света, и которых часто называют „темными“. Невольно возникает вопрос: стремятся ли они к просвещению? способны ли они к его усвоению? Каким путем это для них возможно?
У зрячих, которым принадлежит руководящая роль в человеческой жизни, замечается на этот счет два, по-видимому, взаимно исключающих друг друга воззрения. С одной стороны, слепота почти отождествляется с духовным убожеством, с неразумием: с полной определенностью этот взгляд отпечатлелся в таких выражениях, как „слепая любовь“, „слепая злость“, „слепая вера“ и т. п. С другой стороны слепым приписывают особую духовную проницательность и одаренность: у греков, относившихся вообще весьма подозрительно к физическим недостаткам, Илиада и Одиссея — предмет их национальной гордости — признавались созданием слепого певца Гомера; прорицатель, обладающий недоступным для обыкновенного человека предвидением будущего, часто изображается в виде слепого старца Тирезия.
Отсутствие зрительных восприятий и образов налагает резкий отпечаток на всю жизнь человека и обусловливает в его психике своеобразные видоизменения, которые по различным соображениям заслуживают серьезного внимания. К выяснению этих особенностей обращались многие и зрячие, и слепые; но все-таки основные вопросы психологии слепых далеко еще не разрешены и даже не формулированы с желательной определенностью.
На третьем году жизни я случайно упал в раствор извести; глаза были сильно повреждены, и это вызвало полную потерю зрения. Никаких образов, связанных с зрительными ощущениями, у меня не сохранилось. Тем не менее, благодаря исключительно благоприятным условиям, мне удалось получить высшее образование. Уже давно некоторые советовали мне использовать личный опыт для выяснения психологии слепых; я и сам считал это как бы своей обязанностью. Но при решении поставленной мною задачи неизбежно возникают своеобразные трудности. Особенности в психике слепых могут быть выяснены лишь при сопоставлении их с особенностями психики зрячих. Первые я непосредственно переживаю в собственном опыте; но о своеобразных переживаниях зрячих я могу заключать лишь косвенным путем и при том весьма проблематически. Следует сказать больше того, в этом отношении зрячие находятся в более благоприятных условиях, нежели слепые: они обладают, хотя в зародыше, всей полнотой душевных переживаний; для слепых же все, что касается зрительных образов, совершенно лишено наглядности. Я прекрасно знаю, что психологам было бы чрезвычайно интересно, если бы я описал свои переживания и в частности представления (напр., пространства, вселенной и т. п.) в привычных для них образах, т. е. в образах для меня малодоступных или даже вовсе недоступных. Во избежание могущих возникнуть разочарований считаю нужным предупредить, что по указанным выше причинам решать подобного рода проблемы в настоящей статье я не собираюсь: несколько приблизиться к её разрешению я мог бы, лишь отвечая на подробные расспросы со стороны зрячих. Мне кажется, моя работа даст гораздо больше, если, не увлекаясь пока положительными построениями, которые неизбежно обречены на неудачу, я подвергну обсуждению попытки зрячих проникнуть в психологию слепых.
Наиболее известная и смелая попытка этого рода принадлежит нашему соотечественнику В. Г. Короленко, который в своей повести „Слепой музыкант“ изображает жизнь слепого в ее развитии и по возможности во всех ее проявлениях. О значении этой повести можно судить хотя бы по тому, что она уже выдержала 15 изданий, отдельные сцены из нее попали в очень распространенные хрестоматии 3), она переведена на иностранные языки и, между прочим, помещена в Универсальной Библиотеке Reclam’a 4).
Такой успех объясняется не только большими художественными достоинствами этого произведения, но также и тем, что, по крайней мере по мнению зрячих, внутренняя жизнь слепого изображается здесь глубоко и правдиво.
Мне могут поставить в упрек, что я останавливаюсь на разборе произведения художественной литературы. Дело в том, что для строго научного изображения психологии слепых в целом нет еще в должной мере проверенного материала; между тем при психологическом исследовании мне представляется весьма важным предварительно выяснить, хотя бы в общих чертах, специальные особенности душевной жизни слепых, а затем уже можно с большей надеждой на успех заняться детальным изучением отдельных характерных отличий.
Обратимся теперь к самому произведению и остановимся на обсуждении отдельных вопросов, которые представляются мне наиболее важными.
I. Ощущают ли слепые тьму непосредственно.
- Переживания „слепого музыканта”. — 2. Мои собственные переживания. — 3. Обсуждение этого вопроса.
- Петр Попельский родился слепым. Этот факт предопределил всю будущую его судьбу. „Жизнь должна пройти вся в темноте” 5). Короленко много раз возвращается к этому вопросу и яркими, художественными чертами изображает нависший над его героем мрак.
Когда мальчику шел третий год, в теплый весенний день мать отправляется вместе с ним в сопровождении его воспитателя, дяди Максима, на холм, находящийся неподалеку от усадьбы, возле реки. По преимуществу в зрительных образах автор рисует нам прелестную картину: „природа раскинулась кругом точно великий храм, приготовленный к празднику“ 6). Но он все время помнит о слепом ребенке и продолжает: „но для слепого это была только необъятная тьма, которая необычно волновалась вокруг, шевелилась, рокотала и звенела…“ и немного дальше: „охватившие мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего, звеневшего и рокотавшего мрака и уходя в тот же мрак“ 7).
Время шло. „Темная голова ребенка обогащалась новыми представлениями… Над ними вокруг него стоял по-прежнему глубокий, непроницаемый мрак; мрак этот навис над его мозгом тяжелой тучей…” 8). У автора невольно возникает мысль о том, что привычка способна смягчить самые резкие ощущения; но влияние привычки здесь оказывается бессильным: „хотя, по-видимому“, говорит автор, „мальчик должен был свыкнуться с своим несчастьем, однако, детская природа по какому-то инстинкту беспрерывно силилась освободиться от мрачной завесы” 9).
Мальчик становится юношей. „Он, как и прежде, стоял в центре громадного, темного мира. Над ним, вокруг него всюду протянулась тьма без конца и пределов… ему казалось, что вот-вот эта тьма протянется к нему своими невидимыми руками и тронет в нем что-то такое, что томительно дремлет в душе и жаждет пробуждения”. Родная усадьба представлялась слепому в виде чего-то темного: „знакомая, добрая и скучная тьма усадьбы шумела ласковым шепотом старого сада“ 10).
Наш герой слышит впервые разговоры и споры на общественные темы; они производят на него сильное впечатление. И вот каким образом характеризует Короленко происходящие в душе слепого перемены: „Тьма заговорила с ним своими новыми обольстительными голосами, заколыхалась новыми смутными образами…”11). По заявлению автора, для слепого „светлый день был темною ночью, только оживленною яркими звуками дня“ 12).
После всего сказанного совершенно естественно, что, когда у нашего героя родился ребенок, и возникло опасение относительно его зрения, это опасение получило конкретный образ в виде окружающей его темноты, которую „он выделил, чувствовал ее вне себя во всей ее необъятности; она надвигалась на него, он охватывал ее воображением, как будто меряясь с нею. Он вставал ей навстречу, желая защитить своего ребенка от этого необъятного, колеблющегося океана непроницаемой тьмы“ 13).
- Я изложил, по возможности пользуясь подлинными выражениями автора, переживания слепого, касающиеся важного, быть может, кардинального вопроса в психологии слепых. Обращаясь теперь к самонаблюдению, должен прямо заявить, что все указанные выше образы и переживания являются для меня совершенно чуждыми. Ни в детстве, ни в юношеские годы, ни в настоящее время природа не казалась мне чем-то похожим на „необъятную тьму“. К „глубокому, непроницаемому мраку“ мне нечего было привыкать, потому что, насколько я себя помню, я никогда его не ощущал, как нечто непосредственно реальное.
День и ночь имеют для меня свои особые признаки, может быть недостаточно определенные; но во всяком случае день столь же мало может мне казаться „темной ночью“, как и ночь — светлым днем. Я знал, что в темной комнате другие ориентируются гораздо хуже, чем я. Мне постоянно приходилось слышать такие слова, как „свет“, „тьма“, „мрак“, названия цветов и т. п. Я знал, что окружающие меня живые существа придают большое значение тому, что соответствует этим словам. В детстве я даже думал, что и сам до некоторой степени могу различать свет и тьму. Это убеждение поддерживалось у меня таким простым опытом: когда я находился вблизи зажженной лампы или свечи, и между моим лицом и источником света помещали руку, то я сразу чувствовал, что лампа или свеча чем-то „затенена“; здесь я с успехом пользовался так называемым шестым чувством 14). Теперь я понимаю, что о существовании света и тьмы я знаю лишь на основании чужих отзывов, что непосредственно я их не ощущаю (когда, напр., зажигают и тушат электричество, я этого не замечаю) и что представление их у меня складывается из осязательных, слуховых, отчасти обонятельных образов и даже из образов эмоционального характера: темнота представляется мне чем-то холодным, тяжелым, влажным, неподвижным, печальным; свет обладает противоположными свойствами (конечно, я хорошо знаю, что может быть и холодный свет). Вообще же эти представления у меня не отличаются устойчивостью и определенностью; большого интереса к ним я никогда не проявлял.
- В изображении В. Г. Короленко тьма для слепого является непосредственной реальностью; избавиться от постоянного присутствия этой реальности слепой не может. Мне, наоборот, тьма представляется чем-то неопределенным, мало устойчивым, и переживать ее я могу лишь при известном напряжении мысли.
Конечно, этот сложный вопрос нельзя решить на основании одного личного опыта. Но не следует упускать из виду, что свет и тьма являются представлениями соотносительными, и действительное восприятие одного невозможно без восприятия другого. Как человек, в силу основных законов психической жизни, не может представить себя несуществующим, так и зрячий не может отвлечься в своем представлении от зрительных образов. В сущности Короленко изображает переживания человека, лишившегося зрения или вообразившего себя утратившим способность видеть. Человек при указанных обстоятельствах не может забыть, что такое свет, и отсутствие световых образов (в действительности или в воображении) неизбежно повергает его в „глубокий, непроницаемый мрак“. Только мне бы казалось, что и ослепший в сознательном возрасте мало-по-малу привыкает к своему состоянию и начинает относиться к нему более спокойно, если слепота не отягощается другими обстоятельствами, о которых мне придется говорить несколько ниже; хотя первое время ему должно казаться, как то бывает при всякой тяжелой утрате, что к этому несчастью нельзя привыкнуть.
Равным образом понятно, что для зрячего или пользовавшегося зрением зрительные образы имеют преобладающее значение во всех представлениях, и при отсутствии этих образов день уподобляется ночи, и все предметы погружаются в непроницаемый мрак.
Есть основание думать, что переживания слепых резко отличаются от переживаний зрячих; но к этому вопросу мы еще возвратимся (гл. III).
II. Существует ли у слепых неутолимое стремление к свету.
- Переживания слепого музыканта. — 2. Взгляд автора. — 3. Подтверждение этого взгляда наблюдением.— 4. Мои собственные переживания.— 5. Обсуждение взгляда автора. — 6. Разбор приводимого автором наблюдения.
1. Сам автор отмечает, что „основной психологический мотив этюда составляет инстинктивное, органическое стремление к свету” 15). Герой разбираемой нами повести обнаруживает совершенно исключительный интерес ко всему, что доступно лишь зрению. „По временам”, говорит автор, „казалось даже, что он не чужд ощущения цветов; когда ему в руки попадали ярко окрашенные лоскутья, он дольше останавливал на них свои тонкие пальцы“ 16). Таким образом яркие цвета представлялись ему даже для осязания чем-то привлекательным. „Свет он ощущал всем своим организмом, и это заметно было даже ночью: он мог отличать лунные ночи от темных“ 17). Вообще же он жадно стремился уяснить себе отличительные особенности различных цветов. Все разъяснения, даваемые, главным образом, с помощью звуковых аналогий, скорее возбуждали, нежели удовлетворяли его болезненный интерес. Тщетно дядя Максим стремился создать такую обстановку, чтобы никакие „внешние вызовы не наводили” слепого „на бесплодные вопросы”. „Наследственные, но не тронутые в личной жизни возможности световых представлений вставали, точно призраки, в детской головке, бесформенные, неясные и туманные, вызывая мучительные и смутные усилия” 18). „Эти, не оставлявшие ребенка ни на минуту, бессознательные порывы к незнакомому ему свету отпечатлевались на его лице все глубже и глубже выражением смутного, страдающего усилия” 19). Никоим образом нельзя было уничтожить „внутреннего давления неудовлетворенной потребности” 20), „почти физического давления неутоленной потребности” 21), как выражается автор в другом месте. „Я видеть хочу“, заявлял слепой в минуты отчаяния 22). „Если бы“, говорит В. Г. Короленко, „жизнь ребенка проходила среди нужды и горя, то, быть – может, это отвлекло бы его мысль к внешним причинам страдания. Но близкие люди устранили от него все, что могло бы его огорчать. Ему доставили полное спокойствие и мир, и теперь самая тишина, царившая в его душе, способствовала тому, что внутренняя неудовлетворенность слышалась яснее” 23).
„Бессознательные порывы к незнакомому свету“ не оставляли нашего героя и во сне: и во сне он жил надеждой видеть. „Я видел во сне“, заявляет он своей матери, „что… я вижу тебя и Максима и еще… что я все вижу… так хорошо, так хорошо, мамочка!“ 24). В радостном, повышенном состоянии духа слепой приближался к возможности „чувствовать“ свет. Когда Петр узнал, что Эвелина его любит, он пережил подъем, „и никогда еще он не чувствовал света так ясно. Казалось, вместе с душистой сыростью, с ощущением утренней свежести в него проникали эти смеющиеся лучи веселого дня, щекотавшие его нервы“ 25). Узнавши, что родившийся у него ребенок не лишен зрения, Петр пережил состояние, близкое к тому, что принято называть экстазом, и „он упорно утверждал, что в эти несколько мгновений он видел 26).
- В предисловии к шестому изданию В. Г. Короленко указывает, что „и в устных, и в печатных критических замечаниях “ему и приходилось встречать возражения, по-видимому, очень основательные: по мнению возражающих, влечение к свету „всегда отсутствует у слепорожденных, которые никогда не видали света и потому не должны чувствовать лишения в том, чего совсем не знают”. Это соображение автору не кажется правильным. Для обоснования своих взглядов Короленко приводит частью в предисловии, частью в самом этюде как априорные, так и заимствованные из опыта аргументы. В качестве априорных доводов он 1. ссылается на то, что „мы никогда не летали, как птицы, однако, все знают, как долго ощущения полета сопровождают детские и юношеские сны“ 27). Этот довод имеет целью убедить нас, что, несмотря на отсутствие зрительных восприятий, влечение к свету возможно; но 2. по мнению автора, оно не только возможно — а положительно необходимо: „человек — одно звено в бесконечной цепи жизней, которая тянется через него из глубокого прошедшего к бесконечному будущему. И вот в одном из таких звеньев, в слепом мальчике, роковая случайность закрыла окна“, „которыми вливаются в душу впечатления яркого, сверкающего цветного мира“: „жизнь должна пройти вся в темноте. Но значит ли это, что в его душе порвались навеки те струны, которыми душа откликается на световые впечатления?“ Автор допустить этого не может; „нет “, заявляет он, „и через это темное существование должна была протянуться и передаться последующим поколениям внутренняя восприимчивость к свету. Его душа была цельная человеческая душа, со всеми её способностями, а так как всякая способность носит в самой себе стремление к удовлетворению, тои в темной душе мальчика жило неутолимое стремление к свету” 28).
- В. Г. Короленко сам отмечает, что основной психологический „мотив вошел в его работу, как априорный, подсказанный лишь воображением. Только уже несколько лет спустя после того, как… этюд стал выходить в отдельных изданиях, счастливый случай доставил ему „во время одной из экскурсий возможность прямого наблюдения” 29). Две фигуры, слепого (точнее выражаясь, потерявшего зрение в сознательном возрасте) Романа и слепорожденного Егора, помещенные в ѴІ-ой главе этюда, списаны с натуры. Для подтверждения взгляда автора по разбираемому сейчас вопросу могут быть приведены из шестой главы следующие слова Егора: „могу отличить ночь ото дня… Чувствую, брезжит. Роман не может, а ему все-таки легче… Он свет видел, свою матку помнит “. И в особенности восклицание Егора: „дайте вы мне хоть во сне один раз свет- радость увидать” 30).
- Обращаясь к собственному опыту, должен отметить, что мне совершенно непонятно, как можно различать даже наиболее яркие цвета с помощью осязания 31). Сколько я себя помню, я знал названия цветов, слышал, что другие их различают; знал, что снег бел, кровь красна, уголь черного цвета и мн. др. Но особого интереса к этим различениям я никогда не проявлял. Лунной ночи от темной непосредственно я не отличаю; хотя, разумеется, могу пользоваться косвенными признаками, напр., знанием, что во время дождя или густого тумана луны не видно.
„Инстинктивного, органического влечения“ к свету, который доступен зрению, и о котором мне приходилось слышать ежедневно, я никогда не испытывал. Я хорошо понимаю, это может показаться странным, почти невероятным. Но дело в том, что о происшедшей со мной катастрофе я знал только по рассказам; параллельно с пробуждением моего сознания мало-помалу, можно сказать органически, вырабатывалось своеобразие моей психики, — создавалась как бы вторая природа, и при таких условиях своего физического недостатка непосредственно я ощущать не мог.
„Влечения к свету” я вовсе не отождествляю с желанием видеть. Способность видеть имеет для меня (то же самое, я думаю, можно сказать и о большинстве слепорожденных и потерявших зрение в бессознательном возрасте) прежде всего практическое, или, как теперь выражаются, прагматическое значение. Уже рано я понял, что недостаток зрения создает на жизненном пути значительные затруднения и неудобства. Цвета и свет в сущности меня мало интересовали; но обладать способностью видеть, чтобы ходить без посторонней помощи, когда и куда я пожелаю, читать любую книгу, писать и вообще пользоваться преимуществами, которыми пользуются зрячие, я был далеко не прочь. В особенности мечтал я об этом в детстве, причем, помню, временами надеялся на восстановление зрения при помощи чуда. В 1889 году, когда мне шел 16-й год, в газете „Неделя” (№ 24, в статье под заглавием „Чудеса хирургии”) сообщали, что при помощи очень искусной операции одному лицу удалось вставить глаза кролика, и что оперированный с успехом пользуется вставленными глазами. Сообщение меня заинтересовало, но сильного, неотразимого впечатления оно на меня не произвело. По мере того, как вырабатывается у меня приспособленность к условиям окружающей жизни, вопрос о возможности пользоваться зрением утрачивает в моих непосредственных переживаниях прежнюю остроту. Лет 10 тому назад в газетах появилось известие об изобретении прибора, дающего возможность слепым чувствовать свет. Близкие указали мне на это известие, считая его для меня чрезвычайно интересным. Я отнесся к сообщению совершенно равнодушно: практически, по крайней мере в ближайшем будущем, это изобретение не способно оказать слепым никакой помощи; теоретически — есть много вопросов, которые захватывают меня гораздо сильнее. Вообще же, должен сказать, что никогда не мечтал о возможности видеть с большой страстностью.
Немало пережил я в своем воображении планов и построений, как совершенно фантастических, таки более связанных с реальными условиями жизни,— которые приковывали мое внимание и переживались мною в ярких, конкретных образах : будучи 9-10-летним мальчиком, я мечтал о деятельности высокого представителя государственной власти в духе Гарун-аль-Рашида, затем воображал себя предводителем армии или командиром кавалерийской части, делившим с солдатами труды и лишения походной жизни, переходившим по наведенным мостам или вплавь реки, несущимся в бешеной атаке впереди своего отряда; в разное время я жадно останавливал свое внимание на планах педагогической деятельности в среднем или высшем учебном заведении, ярко представляя при этом самые мелкие подробности. Работу моей фантазии возбуждали также и предметы более простые и обыденные: много радости и печали испытал я, напр., мечтая о приборе для письма выпуклым шрифтом, о книгах, которые я мог бы читать сами т. п. Когда 19 июля 1882 г. (мне шел тогда девятый год) я получил известие о первой приобретенной для меня книге, напечатанной выпуклым шрифтом (это была Нагорная проповедь в издании Британского Библейского Общества), то в течение почти месяца, пока книга была привезена, каждый день я думал о ней и даже видел ее во сне, конечно, не так, как видят зрячие, но по своему. На этих переживаниях я остановился с некоторой подробностью лишь с тою целью, чтобы с возможной наглядностью показать, что у меня было много интересов, занимавших меня гораздо больше, чем вопрос о том, что и каким образом зрячие видят.
Короленко готов допустить одну возможность, при которой „внутренняя неудовлетворенная потребность“ в свете может не обнаружиться: „если бы жизнь ребенка“, говорит он, „проходила среди нужды и горя, то, быть может, это отвлекло бы его мысль к внешним причинам страдания” 32). Это изъятие во всяком случае ко мне не относится. С раннего детства я привык высоко ценить простоту и всякий труд, но испытывать нужды мне, к счастью, никогда не приходилось; что же касается горя, то, по крайней мере до сих пор, оно подавляло меня меньше, чем других людей — я имею в виду не только слепых, но и зрячих.
Сновидения в прежнее время были у меня довольно часто; теперь они бывают реже, а главное — утратили прежнюю яркость и живость. Но снов, имеющих хотя бы самое отдаленное отношение к способности зрения, у меня не было.
Употребляя обычное выражение, я могу назвать радость чем-то светлым; но переживая душевный подъем, я отнюдь не „чувствую“ материального света более ясно: представление света, доступного зрению, как нечто для меня лишенное непосредственной наглядности, в такие моменты вовсе не приходит мне в голову. Чего-либо имеющего хотя бы отдаленное сходство с теми переживаниями, относительно которых слепой музыкант „упорно утверждал, что в эти несколько мгновений он видел“ 33), я никогда не испытывал и думаю, что эти переживания более понятны зрячим или потерявшим зрение, нежели слепорожденным.
- По вопросу о том, насколько у слепых обнаруживается „инстинктивное, органическое влечение к свету» мои наблюдения над самим собой далеко не совпадают с тем, что можно вывести на основании изучения художественного создания нашего выдающегося писателя. В. Г. Короленко не ограничивается изложением своей художественной интуиции, но, как мы видели, пытается подтвердить правильность своих воззрений логическими доводами и ссылкой на данные опыта. При чем он (быть может, сам этого не сознавая) в существенных пунктах приближается к известному учению о врожденных идеях; впрочем, здесь следует отметить и заслуживающее внимания различие: по мнению некоторых представителей философской мысли, человеческому сознанию присущи в готовом виде основные религиозные, нравственные и научные истины; по мнению нашего автора, человеку присущи не идеи разума (вопрос о них вовсе не обсуждается), но стремление к свету, причем „физическое давление“ этой потребности с большой силой проявляется даже у того, кто не имел возможности ее развивать, кто вовсе лишен зрительных образов. He останавливаясь на вопросе о том, что такое проявление присущих живому существу возможностей без наличности необходимых условий противоречит выводам науки (хотя бы, напр., физиологии, которая устанавливает, что функции организма атрофируются вследствие бездействия совершенно так же, как и вследствие чрезмерного применения), мы обратимся к разбору изложенных нами выше доводов.
1) Возможность живо ощущать стремление к свету для лиц вовсе лишенных зрительных образов, доказывается тем, что, не будучи в состоянии летать, как птицы, мы без особых затруднений представляем себе собственный полет, а иногда даже ощущаем его во сне. Короленко упускает из виду, что, воображая собственный полет, мы не выходим за пределы имеющихся у нас ощущений и только сообщаем им необычную комбинацию; между тем слепому, чтобы конкретно пережить стремление к свету, необходимо обладать такими ощущениями, которые toto genere отличны от всего того, что известно ему из его опыта.
2) изложенное в своем месте второе доказательство, отстаивающее ту мысль, что стремление к свету неизбежно присуще слепым, также мало убедительно. Автор говорит о „внутренней 34) восприимчивости к свету“, которая „должна протянуться чрез темное существование” слепого. Но что такое „внутренняя восприимчивость к свету“ и чем она отличается от обыкновенной восприимчивости (которою обладают зрячие и которой слепые вовсе лишены), здесь никаких разъяснений не дается. Главная же сила доказательства, насколько я его понимаю, заключается в словах: „так как всякая способность носит в самой себе стремление к удовлетворению, то и в темной душе мальчика жило неутолимое стремление к свету”. Очевидно, мы имеем здесь дело с характерным случаем petitio рrincipii 35): желая доказать, что в душе слепого мальчика без внешних вызовов “должно существовать „неутолимое стремление к свету“, Короленко допускает, как нечто уже данное, что „всякая способность носит в самой себе стремление к удовлетворению“. Таким образом, высказанное автором утверждение получает лишь более общую постановку, а отнюдь не обоснование. По-прежнему остается нерешенным вопрос: носит ли всякая способность только в самой себе стремление к удовлетворению, представляя из себя нечто по существу как бы готовое и независимое от внешних условий? или же всякая способность обнаруживается постепенно и достигает своего развития и законченного выражения лишь при наличности известных внешних условий? Короленко говорит, что душа слепого „была цельная человеческая душа со всеми её способностями”. He совсем ясно, как понимать эту цельность — в возможности или в действительности, δυνάμει (Dunámei. – Ред.) или ἐνεργείᾳ, (Enérgeia. – Ред.) если воспользоваться очень удачной терминологией Аристотеля. Выраженное с большой силой стремление к свету может вытекать из цельности души лишь в том случае, если признать ее достигшей полного развития; но если так, то автор должен был нас убедить, что „цельная человеческая душа, со всеми её способностями” и стремлениями может развиваться совершенно независимо от подходящих условий.
- Для обоснования своего взгляда, „подсказанного лишь воображением“, В. Г. Короленко пользуется не только априорными доводами, но как мы видели, привлекает также и данные опыта. Пока я не познакомился с Предисловием к 6-му изданию разбираемого нами этюда и с добавлениями, помещенными в VI главе, должен признаться, я склонен был думать, что стремление видеть свет может встречаться у слепых сравнительно часто; только считал бы я это стремление скорее внушенным извне, со стороны зрячих, и вообще обусловленным совсем иными причинами, чем те, какие отмечаются в изучаемом нами произведении. Предисловие и добавление, если в чем меня и убедили, то как раз в обратном тому, что имел в виду автор.
„Только уже несколько лет спустя после того как… этюд стал выходить в отдельных изданиях“, автор находит один случай, подтверждающий, по его мнению, его прежнее построение. Между тем слепые повсюду встречаются не так редко; и трудно допустить, чтобы писатель, с таким живым интересом относящийся к несчастью своего героя, совсем уже не заботился о проверке своего „априорного, подсказанного лишь воображением” взгляда — в особенности если принять во внимание и „устные и печатные“ возражения, которые сам автор склонен признать, правда по видимости, „очень основательными“.
В своем месте мною приведены отрывки из VI главы, которые кажутся автору подтверждающими его воззрения. На меня этот эпизод (если даже отвлечься от его исключительности) не произвел такого впечатления. Замечание Егора, что он может „отличить ночь от дня“, для слепых, равно как и для лиц, имевших случай наблюдать слепых, не покажется чем-либо поразительным: помимо различий, доступных лишь зрению, ночь и день имеют достаточно своеобразных особенностей. Выражение „чувствую — брезжит ” для меня не ясно; если я правильно его истолковываю, оно указывает на некоторую восприимчивость к свету, — но если так, то переживания Егора не могут быть характерными для лишенных зрения. Что касается утверждения Егора: Роману „легче… он свет видел, свою матку помнит”, а также восклицания: „дайте вы мне хоть во сне один раз свет-радость увидать“, то, чтобы дать им правильное истолкование, необходимы дополнительные расспросы, которые выяснили бы, какими собственно мотивами вызвано выраженное здесь стремление видеть свет. Для меня это прежде всего горестные жалобы человека, принужденного влачить тягостное существование. В таком тягостном состоянии действительно находятся многие слепые, что вызывается серьезными причинами, на выяснении которых я остановлюсь несколько позже.
(Продолжение следует.)
ПРИМЕЧАНИЯ:
1) Настоящая статья представляет в несколько расширенном и переработанном виде доклад, прочитанный мною в заседании Московского Психологического Общества 31 октября 1915 года.
2) Истина возникает чаще из ошибки, нежели из путаницы. [Фрэнсис] Бэкон. Это из его “Нового Органона”. Имя Бэкона дано здесь нестандартно. Второе слово обычно приводят другое: emergit, и это очень уж необычно (буквально: побуждает; но тогда надо было бы пассивную конструкцию). Это описка? Скорее, ошибка памяти. – Прим. Владимира Коршункова специально для этой публикации. – Ю.П.
3) См. напр. Тулупов и Шестаков. Первая ступень в литературу. Москва. 1908. Стр. 236-241.
4) Universal-Bibliothek. Der blinde Musiker. Eine Studie von W. Korolenko. Leipzig.
5) Владимир Короленко. Слепой музыкант. (Этюд). 14-е издание СПб. 1912. гл. IV, IV, стр. 86. В последующих ссылках, как и в настоящей, указываются страницы 14-го издания. Но, чтобы облегчить пользование другими изданиями, попутно отмечаются римскими цифрами соответствующие главы и параграфы. В 1915 году вышло новое 15-е издание, но оно представляет перепечатку предшествующего издания.
14) О шестом чувстве у слепых писали сравнительно много, и этот вопрос можно считать до некоторой степени выясненным. Относящиеся сюда интересные данные можно найти в книге Крогиуса „Процессы восприятия у слепых”. Спб. 1909.
15) В. Г. Короленко. Слепой музыкант. Предисловие к 6 изданию, стр. 5. В 14 издании, которым я пользовался, настоящее предисловие называется „От автора” (к 7 изданию). В действительности же это предисловие, равно как и соответствующие добавления, имеется уже в 6 издании 1898 года.
31) Указание на то, что некоторые слепые с помощью осязания различают цвета, мне приходилось встречать в печати, но я считаю его недостаточно проверенным.
32) Слепой музыкант, IV, IV, 86.
35) Petitio рrincipii (лат.) – здесь: «предвосхищение основания». Прим. В. Коршункова.